– Это наша новая жизнь!
– Такое чувство, – Хлопьянов вторил ей, откликался на ее искреннюю, наивную веру, – Что весь этот день кто-то ведет меня и показывает, – вот, смотри, желтая над лесом заря, она нужна тебе и важны. Вот синее перышко в лодке, оно оставлено для тебя. Вот белые кресты на могилах, а рядом красные, и в этом есть смысл для тебя, который предстоит разгадать. Вот моря с туманным светлым шатром из тучи, и там за тучей, где сходятся лучи, кто-то знает о тебе, видит тебя. Вы с Анной говорили, а я слушал из светелки. Ее рассказ, ее притча была для меня, для моего разумения. И только что на ночной реке этот рыбный лов, эти перламутровые радуги, в них тоже для меня знак, еще до конца не понятный. Где-то рядом, близко, надо мной или во мне, присутствует чудесное откровение. Еще немного, одно усилие, как ты говорила, и все откроется в новом свете!
– Так и будет, мой милый! Верь, и непременно случится!
Вернулись из бани хозяева, напаренные, розовые, в чистых рубахах. Волосы у Анны были повязаны белой косынкой. Михаил от порога позвал гостей:
– Пошли, посвечу! А то кувыркнетесь под берег!
Было ветрено, летели тучи, кое-где колюче и ярко мерцали звезды. Банька темнела у самой воды. К ней спускались мостки.
– Если охота после пара в реке мокнуться, тут неглубоко! Все приготовлено, холодная в жбане, горячая в тагане. Вьюшку откройте и туда из ковша поддавайте! – Михаил оставил им фонарь и ушел, и они оказались в прохладном предбаннике, где горела керосиновая красноватая лампа, лежали на лавке два березовых распаренных веника и мокрая шайка.
– Ну что ж, семья так семья! – сказала она и стала первая раздеваться.
Он смущался ее и своей наготы, старался на нее не смотреть. Совлек отсырелую мятую одежду, ступил голой стопой на ледяной мокрый пол. Коснулся невзначай ее теплого плеча, почувствовал дуновение воздуха от ее слетевшей рубахи. Она взяла лампу, озарилась, белая, с распущенными по спине волосами, мягкой, окруженной тенями грудью. Отворила дверь в баню, внесла красноватый огонь. Он следом из тесного сырого предбанника вошел в сухую горячую баню с низким смугло-коричневым потолком, кирпичной, седой от жара каменкой, с длинными гладкими полатями. Кожа, простывшая на ветру у реки, погрузилась в душистое тепло. Ноздри жадно ловили запах нагретого камня, испепеленного березового листа.
– Ни разу не парилась в бане! – призналась она, поставив лампу на узкий подоконник, – Ты хозяйничай! – и уселась на лавку, сдвинув колени, уронив на лицо распущенные волосы.
– Привыкай! – он развеселился, оглядывая коричневый полок с суками, ковш, плавающий в ведерке, черное потное окно, в котором отражалась лампа, – Перво-наперво парку поддадим!
Черпнул ковшиком хлюпнувшую воду. Отворил в печи чугунную малую дверцу. Отвел в сторону лицо и грудь. И гибко изогнувшись, чувствуя вытянутой рукой полный ковшик, метнул воду в квадратный зев печки. И мгновенно получил обратно шипящий удар пара, звонкий горячий туман, метнувшийся под потолок, облетевший все углы, облизавший все черные потолочные суки и упавший на ее голые плечи.
– Жарко! – закричала она, – Сгорю!
– Терпи! – грозно и весело ответил он. Снова черпнул, прицелился, метнул ковш в раскаленное нутро речки. И она мгновенно вышвырнула туманный огненный хвост, хлестнувший по стенам, потолку, стеклянному пузырю лампы, и он почувствовал ребрами жгучее прикосновение хвоста.
– Не могу больше! – она соскользнула с лавки, присела на корточки, уклоняясь от вьющихся огненных вихрей.
– Последний! – сказал он, наслаждаясь духом огня и воды, звяком ковша, моментальным свистом, многократным прикосновением бестелесной огненной силы, от которой туманились глаза, жестче становились мускулы, плечи покрывались бархатистой испариной.
– Теперь посидим, погреемся!
Он поднял ее под локоть, посадил на полог, сел рядом, касаясь ее мягкого увлажненного бедра. Видел, как волосы ее, еще сухие и светлые, золотятся в тумане, лицо испуганно улыбается и лампа на подоконнике, как луна, окружена кольцами света.
– Вся хворь, вся худоба вон! – сказал Хлопьянов, расслабляя свои утомленные, ноющие от работы мышцы.
Сидели в душном жаре, отекали стеклянным потом. Хлопьянов время от времени вставал, вновь заставлял трудиться огненную печь. Торопился подсесть к ней, прикоснуться плечом, видя, как темнеют от влаги ее волосы и вся она покрывается прозрачной глазурью.
– А теперь ложись, я по тебе веничком погуляю!
– Да я не привыкла, боюсь!..
– Отведай березовой каши!
Он принес из предбанника веник, утопил его в шайке с горячей водой, поворачивая пышный, с набрякшей листвой пучок. Она улеглась на полок во всю длину, на темные доски. Выставила локоть и спрятала в него лицо. Он отвел в сторону ее отяжелевшие волосы, открыл затылок, провел ладонями от затылка вдоль лопаток, по спине, по округлым бедрам, выпуклым икрам, до плотных маленьких пяток.
– Расслабься!.. Доверься мне!..
– Доверяюсь…
Он вынул из шайки черно-зеленый, окутанный паром веник. Поднес к ней и легонько встряхивал, покрывал ее жаркими мелкими брызгами, окружал духовитыми ароматами. А потом приложил к затылку горячий ком листьев, прижал ладонями, чувствуя, как она слабо охнула, шевельнулась под этим душистым ворохом.
– Терпи, я легонько…
Он смочил веник, повел горячей листвой по ее плечам, бокам, вдоль желобка спины, по ягодицам и бедрам. Сильно, жарко прижал к пяткам, почувствовал, как напряглись ее узкие маленькие стопы, впитывая жар, древесный сок. И вся она удлинилась на теплых досках, порозовела, расширилась, как бутон.
– А теперь помаленьку…
Он шлепнул ее несильно, оставляя на месте шлепка розовое гаснущее пятно и прилипший листок. Снова шлепнул, сильней, накрывая веником ее дрогнувшие заходившие лопатки.
– Терпи! – говорил он, покрывая ее шлепками, брызгами, шелестом листьев, вкладывая в эти несильные удары свою нежность, кротость, веселье, играя над ней своими блестящими мокрыми мышцами. – Терпи, кому говорю!
Она терпела, не охала, вжимала голову в плечи, когда шумящий хлещущий ком листьев налетал на ее затылок. А когда отлетал, гулял по ее бедрам и икрам, поворачивалась, смотрела одним блестящим синим глазом, как он размахивает, колдует над ней, гоняет вихри огня и ветра.
– Поворачивайся! – приказал он. – А ну поворачивайся!
Она послушно перевернулась, лежала лицом вверх, плотно закрыв веки. А он крестил над ней веником воздух, осыпал жаркой пылью, наносил на нее розовые гаснущие узоры, – на ее круглые плечи, грудь с сиреневыми сосками, округлый, с темным пупком живот, на выпуклые бедра, темный клинышек лобка, на стиснутые колени и напряженные, с сахарными косточками щиколотки.
– Все! – сказал он, опуская веник, тяжело дыша, видя, как сияет ее бедро с черным прилипшим листом. – Сто лет не будешь хворать!
Он сидел на досках, отдыхал. Глядел, как она мылит себе плечи, трет мочалкой ноги, ставя их по очереди на скамейку. Ополаскивает себя водой, отжимая почерневшие гладкие волосы. И было ему удивительно и чудесно видеть ее в этой крохотной северной баньке, смотреть, как блестят в свете керосиновой лампы, сбегают с ее ног струйки воды.
Пока она вытирала волосы, старательно расчесывала их большим гребнем, склонив голову, пропуская сквозь зубья черно-золотую массу волос, он парился. Кидал в каменку воду, заскакивал на полок, яростно, с придыханием, хлестал себя жгучим пучком.
Он выскочил голый в предбанник, и дальше, наружу, во тьму. Поскользнулся на мокрой тропке и пока скользил, обретал равновесие, увидел, что небо над ним ясное, полное звезд. Большие, морозные, огненные, они висели над рекой, над баней, над острым коньком тесовой кровли. Восхищенный, обратя к звездам лицо, он пробежал по мосткам и кинулся в близкую реку. Ахнул, утонул в ее черной ледяной глубине, почувствовал, как сжали ему клещами ребра, закупорили грудь. Вырываясь из железных объятий реки, снова вылетел к звездам, к их блеску, чуду.
«Вот он я!» – беззвучно взывал он к звездам, бурлил и плыл в ледяной реке. Выбрался на скользкий берег и снова, из жгучей ночи, весь исколотый и иссеченный звездами, ворвался в полутемную горячую баню. Бил себя огненными пучками березы.
Светя фонариком, они поднимались в гору, дыша изумительным чистым и сладким ветром. Звезды над ними мерцали зелеными и голубыми ожерельями, словно шитые по бархату драгоценные письмена и узоры.
Сидели вчетвером под лампой. Блестела в лафитниках водка. Краснела на тарелке прозрачная, с металлической каймой семга. Светился пирог, от которого Анна отрезала толстые, душистые ломти, и в срезах бледно розовела запеченная рыба. Хлопьянов чокался, глядел в родные лица, испытывал нежность, благодарность, преклонение перед ними, словно они обладали неведомым ему опытом, и он добирался к ним через годы, войны, пространства земли, чтобы научиться у них, понять, как жить.
– Ну что, на покой? – сказала Анна, утомленно и сладко потягиваясь. – Рыбацкое дело рано вставать!
Они с Катей стали убирать со стола, стелить постели по обе стороны бело-голубой нагретой печи. А Михаил и Хлопьянов не хотели расходиться.
– Еще с тобой посидим, – Михаил прихватил недопитую бутылку и стаканы, и они перешли в холодную горницу, где стоял деревянный стол, ярко, без абажура, светила лампа, и по стенам были развешены обрывки сетей, керосиновый закопченный фонарь и доска с прибитой высохшей шкурой росомахи.
Накинули на плечи ватники, выпили водки. Михаил, словно угадывая неизреченную мысль Хлопьянова, сказал:
– Вот так мы и живем с Анютой. Друг дружке помогаем, терпим. Все ждем, пошлет нам Бог ребеночка, али нет!
Притча, начало которой днем услышал Хлопьянов от Анны, теперь продолжалась в ночной озаренной горнице. Он внимал Михаилу, стараясь понять таинственный смысл, заключенный в чужом житии, усвоить жизненный опыт других, данный ему в назидание.
– Ребенка не доносила по моей вине. Меня спасла, а сына сгубила. Всю зиму болела, молчит, черная, ночью плачет, на меня не глядит. Чего я только ни делал, чтоб ее вылечить! Доктора из города привез, все сбережения отдал. Рыбу воровал, продавал на железной дороге, на деньги знахарок выписывал. Богу молился, перед всеми иконами, какие есть в церкви, свечи поставил. К весне она маленько оправилась, побелела, порозовела. А как море вскрылось и мы собрались на путину, она из дома ушла. Оставила записку: «Миша, меня не ищи. Не можем мы вместе жить». Я записку нашел, кинулся на станцию, думал, успею. А мне поезд красный огонь показал…
Хлопьянов старался понять, зачем ему доверяют сокровенную тайну, что ему с ней делать. Не в том ли смысл его появления здесь, чтобы прожить этот длинный день, оказаться в холодной горнице, смотреть в печальное лицо человека, слушать его сокровенную тайну. О том, как бежал, спотыкаясь по шпалам и на рельсах, как ускользая, отражались два красных огня.
– Мне ее бегство, как топором по шее! Вверх не гляжу, только под ноги. Бывало, пойду вдоль моря тем путем, что она меня на себе несла, и думаю: