водорослей, шершавых розовых звезд. Его черный открытый рот, разбитая в кровь голова, Ее прилипшие волосы, руки охватывают пухлый живот.
– Как я его тащила домой, одному Богу известно! Тяжелый, как колода! Кровь брызжет, без памяти. На спину себе взволокла, ноги землей волочит! Тащу, а ребеночек во мне – торк, торк! Ручками, ножками бьет, ему тяжело, непосильно отца своего тащить!» Потерпи, родненький, говорю, а не то наш папка умрет!» А он – торк, торк! «Я, говорит, тоже умру!» Бреду, плачу, думаю, кого из них выбрать! Кину Мишу, он кровью здесь истечет. Потащу, не удержать мне ребенка. Подволокла к селу в сумерках, в крайнюю избу ткнулась, упала без памяти. Очнулась в постели, старушки надо мной причитают. Миша-то жив, очнулся, да нету во мне ребеночка!..
Хлопьянов слушал притчу о великой любви. Не мог уловить ее смысл, не мог понять, кем и за что даются людям земные испытания и боли. Кому, на какой алтарь, несут они свои жертвы. Какую жертву принесет он, Хлопьянов – кого спасет от погибели, кого обречет на смерть.
– Жили мы с Мишей потом, как чужие. Не могла его слышать и видеть. Возненавидела сердцем. За стол с ним сесть не могла, в одну с ним постель улечься. Ночами слышу, будто кто-то в сенцах плачет, кулачками в дверь стучит, просится. Выбегу босиком, – пусто, холод, луна блестит… Потом я ушла из дома. Уехала далеко. Он меня два года искал. Но это уж другая история, как-нибудь доскажу…
Голос ее умолк. Было слышно, как обе женщины мягкими хлопками месят тесто. Хлопьянов, прижавшись лбом к теплой печи, видел, как светится их похожие печальные лица, как сыпятся горсти белой ситой муки.
Глава двадцать девятая
К ночи у земли стало черно и сыро, а на небе, среди угрюмых туч, открылась глубокая синяя прорубь. Михаил и Хлопьянов засобирались на рыбный лов, за село, на реку, где сети перегораживали течение, и морская рыба по приливной волне двигалась вверх по течению, попадала в тенета.
За окном прошли, невнятно гудя голосами, мужики, промелькали фонариками. Анна протянула мужу клееную, с капюшоном робу, ручной фонарь, а Хлопьянову – толстый, на вате бушлат. Укутывались потеплее, натягивали резиновые сапоги.
– Мы там издрогнем, так вы тут баньку погорячей истопите. Рыбацкие кости греть, – ухмылялся Михаил, застегивая лямки своей клеенчатой робы.
– Баню и пироги! – откликнулась Анна, помогая мужу.
Катя подошла к Хлопьянову, застегнула ему пуговицу на бушлате, и эта малая мимолетная забота растрогала его, и он подумал: так и будет, он – рыбак, вместе с артелью уходит на лов, а она, жена, снаряжает его, напутствует, с нетерпением ждет обратно.
– Пошли, – сказал Михаил, пригибаясь, кося плечами, вышел из избы.
Было холодно, сочно, темно. На небе оставалась длинная голубая промоина, сквозь которую, из другого мироздания и неба, лилась негасимая лазурь. Река набухла, приливная вода поглотила камни, подступила к черным баням, текла ровно, мощно, вспыхивая редкими отсветами.
Миновали церковь, ее черный косой короб, дохнувший тленом. Обогнули кладбище, слабо белевшее крестами. Шли вдоль реки по тропке, сквозь мелколесье. Невидимая ветка небольно хлестнула его по лицу, и Хлопьянов ощутил на губах вкус осеннего горького листа, свою с ним случайную и уже неповторимую встречу.
Хлопьянов приотстал, вдыхал холодный воздух, в котором, не смешиваясь, струились сочные запахи, – прогорклой осенней листвы, ледяной воды, рыбьей слизи, невидимого, притаившегося в деревьях зверья. Мелькнула на синем прогале неба круглоголовая, с пышными крыльями, сова. Под кручей на воде вздулся и тут же погас голубой бурун, словно след от рыбьего плавника. Шагая по тропинке, чувствуя, как горячо от ходьбы его упругим и сильным мышцам, Хлопьянов переживал этот маленький отрезок пути над сверкающей осенней рекой, как продолжение огромного, выпавшего ему на долю движения от рождения к смерти. В него укладывались другие отрезки, – тот кусочек лестницы в подъезде московского дома, который каждый раз пробегал, страшась притаившихся в подвале чудовищ, и та аллея на кладбище, по которой нес на плечах гроб с дедом, и у самых глаз свисала из гроба красная сырая гвоздика, и та афганская пыльная тропка, выбитая горными козами, над которой светилась растяжка замаскированной мины, и коридор в провинциальной гостинице, по которому крался впотьмах, и в соседнем номере незаперта дверь, белеет в темноте женское ждущее лицо. И теперь – эта тропка над северной холодной рекой, куда привела его загадочная линия жизни, и он идет, в предвкушении чуда, сопровождаемый невидимыми льдистыми рыбинами.
Ощущение неповторимости этого отрезка пути, этого бесценного промежутка жизни было столь велико, что он оглянулся, не присутствует ли здесь тот, кто наградил его этим острым переживанием. Но кругом темнел лес, вспыхивала редкая волна на реке и снова, круглоголовая, мягкая, на фоне негаснущей голубой зари, пролетела сова.
Поднялись на холм, услышали гул голосов, негромкий стук мотора. Увидели мигающие огоньки, полосы туманного света, неясные тени. Через минуту оказались у тесового покосившегося сарая с дощатыми сходнями. Трактор светил фарами, блестел гусеницами. Качались на воде причаленные лодки. Мужики погогатывали, покрикивали, толпились на сходнях. В темной подсвеченной глубине сарая громоздились ящики, бочки, мутно белела гора льда.
– Михаил никак нового работника привел! Заместитель по винной части? – гоготнул небритый мужик с ободранной щекой, дохнув на Хлопьянова запахом водки и табака.
– Ты, Никитич, лучше под ноги смотри, а то в прошлый раз пол-лица на досках оставил! – откликнулся Михаил, защищая Хлопьянова от неосторожных шуток и одновременно этим полушутливым ответом помещая Хлопьянова в артельный круг. Кто-то подмигнул, кто-то находу задел локтем, кто-то протянул сигарету. Он был принят в ночную работающую артель, которая осмотрела его, оценила и тут же забыла о нем, занятая трудами и хлопотами.
Катали внутри сарая пустые, пропахшие рыбой бочки. Кололи топорами брызгающий лед. Сносили к воде по шатким настилам порожние ящики. Курили, гоготали, подначивали друг друга. Шутили над кем-то, кто наутро придет с опохмела, а ему и семужьего хвоста не достанется. Бранили кого-то, кто опять с рыбнадзором нагрянет, и придется от него откупаться. Рядились, кому идти на железную дорогу, рыбу в вагон-ресторан продавать.
Хлопьянов вместе со всеми катал бочки, пачкая руки о ржавые обода. Перетаскивал ящики, пропитанные рыбьей слизью, обметанные изнутри чешуей. Вдыхал запах табака, солярки, замечая среди мужиков Михаила, его сутулую спину, крутые медвежьи движения. Был благодарен ему за то, что ввел в этот дружный артельный круг, подпустил к работе, окружил родными, еще минуту назад незнакомыми лицами.
– Айда дворы проверять! – хрипло крикнул долговязый мужик в распахнутой брезентовой куртке и в кольчужном, грубой вязки, свитере, – Врубай фары! А у кого под глазом фонарь, тоже включай, чтоб зорче видеть!
Хохотнул, зачерпывая воздух длинной рукой, пошел к воде, увлекая остальных. Загрохотал, задолбил трактор. Вспыхнули белые слепящие прожектора. Озарили шершавые сходни, легли на воду ртутным блеском. В синем дыму солярки, в туманном серебре прожекторов рыбаки валили к берегу, усаживались по двое в лодки. Толкались, отчаливали среди расплавленных завитков, резали сочную воду. На скользящей черной реве были видны торчащие колья, и за каждым тянулся расплавленный расходящийся клин света.
Хлопьянов стоял у воды, глядя на свою длинную, падающую в реку тень. Лодки, отливая фиолетовыми смоляными боками, продвигались к середине реки. Рыбаки хватались за колья, наклонялись над потоком. Их лица над черной водой казались выдавленными из фольги масками. Подцепили сеть. Вышел на поверхность канат, натянутый, как струна, бил по воде, резал реку. Ярко, затянутая слюдяной пленкой, блеснула ячея. Пар летел над рекой. Лодки казались стеклянными. Крики рыбаков гулко катились вниз по стремнине, отражаясь от берегов.
Хлопьянов видел, как вторгаются в черную воду лучи прожекторов, достигают глубины, и в этих сумрачных омутах, невидимая, растревоженная, ходит ходуном, вскипает жизнь. Ртутный свет электричества, летящий пар, грохот мотора, сиплые крики людей сливаются с этой невидимой жизнью, и она. уловленная, стиснутая, взбухает, приближается к поверхности, распирает реку.
Лодки, захватив два противоположных крыла сети, свели их воедино, терлись бортами. Гребцы удерживались против течения, рассылая по воде огненные воронки. Другие рыбаки, уперевшись в днище, напрягали свои жилы и кости, тянули сеть наверх. Ячея мерцала, лопалась, осыпала каплями реку.
Рванула и взорвалась поверхность. В разные стороны полетели короткие молнии. Вода закипела, выбрасывая фонтаны огня. Из черного омута всплывала колонна света, Достигла лодок, под руками у рыбаков развалилась на длинные ослепительные осколки. Рыбины падали в лодки, ходили ходуном, вставали на головы, танцевали на упругих хвостах. Рыбаки колотили по ним деревянными молотками, укрощали их. От этих ударов и хрустов над черной водой летели разноцветные искры.
Лодки, полные улова, отяжелевшие, медленно приближались к берегу. Их встречали мужики с ящиками. Принимали оглушенных рыбин, бережно укладывали их в ящики. Голубые, выпуклые, с белыми пластинами жабер, с алыми языками крови, недвижно смотрели черно-золотыми глазами. Казались слитками в грязных дощатых ящиках. Лишь изредка одна или другая поднимала дрожащий розовый хвост.
Мужики хватали ящики с рыбой. Кряхтели, охали, грохотали сапогами по доскам. Выбирались к сараю. Там в промозглых сумерках ставили ящики на измельченный лед. Хлопьянов вместе с другими подставлял пустой ящик, дожидался, когда из лодки уложат в него длинных сияющих рыбин. Поднимал ящик на грудь, видя близко от глаз выпуклый рыбий бок, прозрачное перо плавника, вдыхая пряный запах воды и слизи. Вносил ящик в сарай, пропуская выбегавших рыбаков. Ставил ношу на крупчатый лед, выдыхая облако пара. Радовался тому, что оказался среди бесхитростных сильных людей на берегу ночной реки. Благодарил того, кто незримо присутствовал здесь, в ночи. Не знал, как выразить свою благодарность. Взял в руки холодную тяжелую рыбину, прижался щекой, чувствуя ее холод и силу.
Возвращались с Михаилом домой, усталые, мокрые, промерзшие. Хлопьянов молча улыбался, видя, как мечется по тропе лучик фонарика.
В избе их встретили женщины, радостные, возбужденные. На черном маслянистом противне, чуть прикрытый полотенцем, пышный и пахучий, светился пирог. На лавке лежали чистые белые рубахи. Стояло эмалированное ведро.
– В баню, чешую отмывать! – хохотнула Анна, принимая у мужа сумку с рыбиной и мокрую шапку. Помогала ему снять липкую резиновую робу, кинула ее комом у порога. – Сперва мы семьей, а опосля вы семьей! – и они ушли, прихватив с собой в баню чистое белье, гремя ведром, мелькнув снаружи из тьмы лучиком фонаря.
Хлопьянов и Катя остались сидеть в озаренной теплой избе, среди духов огня и горячего теста. На лавке, свесив клейкий розовый хвост, лежала блестящая уснувшая рыбина.
– Какой длинный, бесконечный день! – сказала Катя, – Неужели сегодня утром шли на зарю, и конь стоял на лугу? Столько всего перевидели, что до конца дней будет что вспоминать. Ты рад? Рад, что сюда приехал?
– Рад, – сказал он, – Наши хозяева, Миша и Анна, они и не догадываются, что не в избу нас впустили, а в новую жизнь. Ничего о нас не знали, не ведали, могли бы и не впустить!
– Я знала, что впустят. Когда только в поезд сели, и перрон стал удаляться, я молилась, чтобы старая жизнь откачнулась, а новая наступила. Я тебя уводила от старой, – от насыпи, по тропинке, к луговине, к реке, к перевозу с синим перышком сойки. Когда переплыли реку, я успокоилась. Старая жизнь откачнулась, а новая наступила!
Она повела рукой по избе, словно предлагала ему эту новую жизнь – беленую печь с прокопченой заслонкой, оконце с блеклым цветком, лежавшую на лавке рыбину, прикрытый полотенцем пирог.