– Вот, людей привел, – сказал хозяин, – Заезжие. Нет тут у них никого. Пусть у нас поживут, – и оборачиваясь к путникам, сообщил: – Мы с ней вдвоем, детей нету. Места довольно. За печкой светелка теплая. Давайте знакомиться. Михаил…
– Анна, – женщина отирала о полотенце испачканную мукой руку.
Хлопьянов, пожимая крепкую, в рубцах и мозолях руку хозяина и большую, теплую, обсыпанную мукой руку хозяйки, не удивлялся тому, как естественно, с каждой минутой раскрывается для них новая жизнь. Словно перелистывали страницы большой, просто и красочно написанной книги, которую писали специально для них.
За окнами просветлело. Изба была белой. Белая печь с подвешенной на бечеве высохшей беличьей шкуркой. Белесые, оклеенные линялыми обоями стены. Белое ведро с выступившей опарой. Белые рубахи хозяев. И только в окнах с синими косяками голубело, дышало утреннее море.
Они у порога стянули тяжелые сапоги, оставаясь в вязаных шерстяных носках. Повесили на гвозди влажные куртки. Хозяйка смела с клеенки остатки муки, отерла стол полотенцем, поставила тарелки и чашки. Хозяин вышел в сенцы и вернулся, держа большую, покрытую тряпицей миску. Открыл тряпицу, и под ней оказалась половина серебристой рыбины с розовым рассеченным тутовом, в котором нежно, сахарно белел позвонок.
– Давайте к столу, – пригласил хозяин. – Семужиной губы посолоните.
Хлопьянов извлек из мешка бутылку водки. Колебался, ставить ли ее на утренний стол. Хозяин кивнул, достал из шкафчика граненые стопки. Вчетвером они уселись вокруг стола. Михаил большим ножом нарезал ломти семги. Хлопьянов разлил водку.
– За знакомство! – сказал Михаил.
Они чокнулись, выпили. Водка обожгла рот. Хлопьянов ткнул вилкой в розовый рыбий ломоть. Он был прозрачен на свет, с серебряной, как фольга, каемкой, с нежным ядрышком рассеченного позвонка. Вкус был сладкий, душистый, едва тронутый солью. Эта тающая во рту, свежепойманная рыба была из моря, которое голубело рядом, за окнами, в солнечных, убегающих блестках.
– Еще по одной?…
Катя, разрумяненная, оживленная, благодарила хозяйку за гостеприимство. Рассказывала о Москве, о их путешествии, выспрашивала, выведывала. Анна охотно отвечала. Сама она, как оказалась, работала в сельсовете, а Михаил рыбачил в артели. Отсутствие детей было их печалью.
– Живите, сколько хотите. За печкой кровать, ложитесь, отдохните с дороги. Пирогов испеку с морошкой. К вечеру Миша с мужиками на реку сходит, там сиг идет. А к ночи баню истопим.
От водки, от вкусной рыбы, от горячего чая, от печного тепла захотелось вдруг спать. Хозяева проводили их в светелку, где стояла широкая деревянная кровать, накрытая стеганым одеялом.
– Здесь отдохните, – сказала Анна и ушла, притворив дверь.
За окном блестела река, окружая гривами и бурунами темные валуны. С треском мотора, оставляя на воде блестящий клин, прошла лодка. На улице приглушенно раздавались голоса, лай собаки. И было так сладко улечься под стеганое малиновое одеяло, чувствовать губами Катин теплый затылок, обнимать ее, слыша, как негромко переговариваются за стеной хозяева.
– Хорошо… – произнес он чуть слышно.
– Хорошо, – чуть слышно отвечала она.
Глава двадцать восьмая
Они проснулись одновременно, секунда в секунду, в тихой пустой избе. Печь белела, малиновое одеяло светилось, и у него было ощущение, что во сне он перелетел через высокое пышное облако, опустился по другую его сторону.
– Здравствуй, – сказала она. – Пора подниматься, задело приниматься.
– Дело-то у нас какое? – он улыбнулся, обнимая ее под одеялом.
– Встанем, оглядимся. Глядишь, и дело найдется!
Хозяева ушли, словно из деликатности давали возможность постояльцам осмотреться, освоиться, разместиться в тесном жилище среди лавок, кроватей, столешниц. Хлопьянов осторожно ступал по половицам, разглядывая убранство избы.
Два человека, мужчина и женщина, жили в избе, и каждый по-своему присутствовал в убранстве и в утвари.
Стеклянный створчатый шкафчик, прибитый к стене, отражал голубой свет окна, сквозь который белели горки тарелок и чашек, сахарницы, вазочки, рюмочки, чисто вымытые и аккуратно расставленные. У белой печки находился набор ухватов, кочерга, деревянная, обглоданная по краям лопата, длинные щипцы для углей, все с черным промасленным, прокаленным железом, с отшлифованными смуглыми древками. Тут же у печки громоздились чугуны, сковороды, алюминиевые кастрюли, медный двухведерный самовар, а чуть в стороне примостились совок и можжевеловый веник, обтрепанный об углы и пороги. Швейная машинка, накрытая кисейной накидкой, цветок на окне с бледным прозрачным стеблем, – все говорило о хозяйке, о ее деловитости, трудолюбии.
Тут же был представлен хозяин. Горсть длинных блестящих гвоздей на окне, сквозь которое белела недостроенная лодка. Двустволка на стене с растресканным ремнем, а над печкой, с потолка свисает на бечеве, медленно поворачивается от теплого воздуха голубоватая беличья шкурка. Пара огромных рыбацких сапог с вывернутыми резиновыми голенищами, на крючке клееный комбинезон с оранжевыми заплатками. На лавке – длинный, перемотанный изолентой фонарь, расколотый транзистор с антенной, замусоленный, с вырванными страницами журнал.
Среди этих примет не видно было детских игрушек, беспорядка и ералаша, учиненного детскими шалостями. Разглядывая избу, Хлопьянов испытал к ее обитателям неясное сострадание. Обнаружил их странное сходство с собой и Катей.
– Прогуляемся, – предложила Катя. – Поглядим при свете, куда нас Бог привел.
Они вышли на крыльцо. Посреди двора стояла недостроенная, смолисто благоухающая лодка. Повсюду кудрявились стружки. На верстаке, длинные, обструганные, желтые, как сливочное масло, лежали тесовые доски. На кольях забора, как на языческом жертвеннике, были развешены костяные рыбьи головы. Близко бежала река, и на ней лодка, борясь с течением, оставляла серебряный клин. Осенние затуманенные леса плавно переходили в туманную голубоватую белизну недвижного моря, на котором лежало отражение белого солнца.
– Туда! – указала Катя на море. – Пойдем туда!
Они шли деревней по шатким дощатым помостам. Из окон выглядывали старушечьи головы, зорко, с любопытством всматривались. Попался навстречу всклокоченный и по виду не слишком трезвый мужик, тащивший на плече связку веревок. Быстрая сухая женщина с веселым птичьим лицом поклонилась им и несколько раз оглянулась. Пробежали ребятишки, синеглазые, румяные, распугав кур, которые недовольно сошли с мостков, белые на зеленой траве.
– Поселиться бы здесь навсегда! – сказала Катя, глядя вдоль деревенской улицы, уставленной серыми, седыми от соленого ветра избами.
Пережитое Хлопьяновым еще в Москве на перроне чувство новизны не кончалось, а усиливалось с каждой картиной и встречей, словно его вели от картины к картине, от встречи к встрече и к чему-то готовили. К чему-то прекрасному, не имевшему имени, не существовавшему в прежней жизни. Ему казалось, что деревня с серебристыми избами, дощатые тротуары, куры на траве, встречные люди, проплывавшая про воде лодка с кипящим буруном, – все окружено едва заметным прозрачным сиянием, источает таинственные лучи. И душа его, касаясь этих лучей, тоже начинает светиться.
Они миновали сельскую почту, такую же избу, как и остальные, но с синим почтовым ящиком, в который подслеповатая старуха старательно засовывала бумажный конвертик.
– А почему бы мне не стать почтальоном? – сказала Катя. – Останемся здесь, пойду работать на почту.
Он согласился. Эта мысль показалась естественной и возможной. Она – почтальон, быстро постукивает каблучками по тротуарам, несет набитую почтовую сумку, выкликает из домов хозяев, протягивает через заборы и калитки газеты и письма.
Они проходили школу, длинный бревенчатый сруб с медным колокольчиком у крыльца. На дворе перед школой было безлюдно, но сама она была наполнена, излучала тепло, чуть слышные гулы, как улей. Зазвенит колокольчик, и на двор высыпят шумные, скачущие ребятишки.
– Или стану учительницей, – она продолжала фантазировать, словно они уже решили остаться здесь. – Буду преподавать литературу, русский язык. Ведь могут взять, правда?
– Возьмут, – уверял он ее и был почти уверен, что станет приходить сюда, к этой деревянной школе, ждать, когда загремит колокольчик, и она, его Катя, окруженная ребятишками, появится на крыльце.
Они увидели церковь, многогранный сруб с высоким тесовым шатром. Церковь была огромная и ветхая, наполненная гулкой ветреной пустотой. Дерево седое, пористое, изъеденное солью, влагой, покрытое пятнами разноцветных лишайников. Двери были затворены и заперты на ржавый замок. Высокий крест, летящий среди облаков, наклонился и, казалось, падал. Своими рубленными боками, высоким, как парус, шатром церковь походила на корабль, приставший в песчаному берегу.
– Вызовем сюда отца Владимира, – улыбнулась Катя. – Ты ему станешь помогать. Изучишь каноны, будете окормлять народ.
Это с улыбкой произнесенное слово казалось Хлопьянову возможным. Вслед за отцом Владимиром он входит в вечерний храм, помогает ему облачиться в тяжелые ризы, подает кадило с углем. Церковь наполняется смиренным людом. Зажигают тонкие свечи, молятся старинным образам. И среди молящихся, в светлом платке, со свечой, его Катя.
Вышли за село, к рыжим откосам, на которых безмолвно стояли золотые леса. В стороне от дороги раскинулось кладбище, опрятное, зеленое, обнесенное изгородью, наполненное разноцветным крестами. Красные, синие, голубые, они были похожи на птиц, стоящих на одной ноге, отдыхающих после долгого перелета. Вспугни их, и они всей стаей взлетят и, покрикивая, потянутся многоцветным клином по небу.
Они отворили кладбищенскую калитку, зашли внутрь. Под крестами, в мокрой траве кое-где блестели стаканчики, истлевали веночки бумажных цветов. На крашеных досках они читали имена, – Заборщиковы, Преданниковы, Иконниковы. И в этих письменах, среди недвижных перекрестий мерещились мужские и женские лица, спокойные, задумчивые, взиравшие на пришельцев.
– Вот бы здесь кончить дни! – неожиданно вырвалось у Хлопьянова. – Не в больнице под капельницей, не в застенке под пыткой, не в подворотне от удара кастета, а на лавке, под деревенской иконой! И чтоб здесь положили! – он испытал к этим усопшим неведомым людям благодарность за то, что пустили в свою ограду, окружили белыми и красными крестами, позволили присесть на зеленый холмик.
Ему показалось возможным, желанным прожить остаток отпущенных дней среди этих лесов у моря, под низким серебряным небом, в неслышных, невидимых миру трудах. Умереть, превратиться в деревянный крашеный крест, в зеленый травяной бугорок с блестящим граненым стаканчиком.
Ему показалось, что мысли его услышаны, желание его будет исполнено. Его здесь примут. Кто-то невидимый, сквозь золотистую дымку, смотрел на него из соседнего леса, обещал исполнить желание.
Они прошли редкий ельник. Деревья, увешанные мхами, были полуживые, с черными изглоданными суками, омертвелыми колючими вершинами. Казалось, на елки набрасываются время от времени жестокие силы, секут, ломают, наклоняют все в одну сторону, – таким был ветер, прилетающий от близкого полюса.