Все пили, ели, перетаскивали на свой фарфор куски красной рыбы, розовый язык, ароматное сациви, ворохи душистой зелени. Хлопьянов выпил водки и почувствовал острый голод. С наслаждением касался чистых зеркальных ножей, прохладных салфеток, хрустальных и ломких рюмок. Стал есть жадно, с аппетитом, наслаждаясь острыми запахами, сладко-горькими приправами, вкусной, свежей, давно забытой едой.
– Федя, друг милый! – Акиф Сакитович обратился к «русскому купцу», и тот поднял на банкира черные, веселые, разгоряченные первым хмелем глаза – Никогда не забуду, как начиналась наша дружба!.. Сдоверия!.. Тот контракт на муку!.. Ты пришел ко мне, я тебя почти не знал!.. Ты предложил, я все, что имел, отдал!.. Если б ты обманул, или судьба обманула, где бы мы сейчас были!.. Наша дружба до скончания дней!.. За тебя, за твою семью!
Все чокались, тянулись к «купцу», с чем-то его поздравляли. Хлопьянов не испытывал к нему неприязни. Дотянулся через стол до его хрустальной, с золотыми блестками рюмки, чокнулся, и «купец» дружелюбно кивнул ему чернявой вихрастой головой.
– Да, – умилялся «купец». – Мы с тобой начинали с нуля! И никто не знал, что у нас впереди! Тюрьма, нищета или пуля!.. А теперь в Испании я вижу наших прежних партнеров по нефти, по сахару, по драгметаллам! Какие у них виллы, квартиры! Разве можно было об этом мечтать!
Сидящие, посвященные в тайны «купца» и банкира улыбались, кивали, соизмеряли свой успех и свою судьбу с судьбой и успехом двух закадычных друзей.
Хлопьянов пытался угадать смысл неясных, новых для него отношений. Его удивляло то, что он не чувствовал к ним вражды. Эти чужаки, казавшиеся ему изначально врагами, виноватые во всех случившихся бедах, раскормленные на недоедании других, счастливые среди горя других, довольные и веселые среди погибшей страны, они не вызывали в нем обычной ненависти. Пригласили его в свой круг, усадили в свое застолье, раскрыли перед ним свои секреты и тайны. Он был обезоружен их доверием, обескуражен их добродушием.
В зал вошел баянист, худощавый, синеглазый, с копной золотистых, лихо зачесанных волос. Его перламутровый инструмент слабо вздохнул, издал переливчатый нежный звук. Баянист белозубо улыбнулся, откинул назад красивую голову, пробежал по клавишам, извлекая из них родной, чудный мотив, сладко тронувший исстрадавшуюся душу Хлопьянова.
Певец играл на баяне и пел родным незабытым голосом, пробившимся и долетевшим сквозь страшную толщу лет, глухую огромную стену, отгородившую драгоценное время, когда он, мальчик, ставил на стул табуреточку, чтобы достать пластмассовый репродуктор. Включал его, и бабушка вся озарялась, умилялась, когда слушала арии в исполнении ее любимого Лемешева, или «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат» с Бунчиковым, или «Что ты жадно глядишь на дорогу» с Барсовой, или эту, про «курганы темные». Ее лицо, милое, вдохновенное, выражало наслаждение и наивную благодарность. Он навсегда запомнил эти песни Родины, бабушкины расчесанные на пробор волосы, полоску солнца на скатерти.
Баянист наклонялся над сидящими, раздвигал баян, словно ссыпал на стол перламутровые звуки. Гости перестали есть, слушали, и Хлопьянову казалось, что они испытывают те же, что и он, чувства. Баянист тряхнул русыми волосами, улыбнулся белозубо и ушел, пробежав по кнопкам и клавишам.
Хлопьянов посмотрел на гостей, ожидая увидеть ироничные усмешки, снисходительные взгляды. Но и они казались умиленными, просветленными. Были очарованы песней.
– А я часто думаю, – сказал Акиф Сакитович, – все бы отдал! Все богатства, все деньги, недвижимость, чтобы только вернуть прежнее время! Чтобы была страна, вера, покой! Чтобы люди чувствовали себя людьми! Ничего мне не надо, одна моя прежняя зарплата! Что имею, берите, на пользу стране!
Никто не возразил, некоторые закивали. Хлопьянов изумился этому смешению богатства и сентиментального простодушия, лукавства и бесхитростной мечтательности. Своей неисчезнувшей агрессивности, желания убить и слезной нежности и любви.
Осетра и поросенка унесли и вернули в виде прозрачных золотистых ломтей рыбы и розовой нежной свинины. Служители внесли и расставили по столу глубокие тарелки, окутанные душистым паром, в которых белело тесто хинкали. Вся стали хватать тяжелые, жаркие бутоны из теста, протыкали вилками твердые тестяные стебельки, надкусывали горячие края, высасывали обжигающий острый соус. Поедали парное, источавшее ароматы мясо.
Опять появился певец с баяном, стройный, веселый, с русыми зачесанными назад волосами. Слегка поклонился, пробежал пальцами по кнопкам и клавишам и, раздвинув малиновую сердцевину баяна, брызнув перламутром, запел. При первых же звуках песни Хлопьянов ощутил мягкий счастливый удар в сердце. Словно распалось плотное, мутное, непрозрачное время, и в нем, как в промытом окне, открылось голубое московское небо, зелено-розовый, готовый распуститься тополь, громкая музыка. Из всех подъездов, дворов выходят нарядные торопливые люди. По влажному тротуару, по синим лужам, по мохнатым опавшим сережкам тополя идут на главную улицу, где медленный разноцветный вал, шуршанье шагов, песни, красные транспаранты и флаги, воздушные шары, букеты бумажных цветов. Танцуют, кричат в мегафон, яркое алое полотнище, полное свежего ветра, плеснуло в лицо. Он радостно шагнул в это нестройное гудящее толпище, идет по улице Горького к манежу, к гостинице «Москва», к Красной площади, где плеск, гром, мегафонные крики, перекаты «ура», по брусчатке, мимо алых кирпичных стен, к мавзолею.
Певец пел, радостный и свободный, и от этой свободы стало туманно в глазах. Хлопьянов почувствовал, что может сейчас разрыдаться. И когда завершилась песня, и певец унес свой перламутровый инструмент, Хлопьянов был ему благодарен за то, что своим уходом уберег его от невольных горячих слез.
И все, кто сидел за столом, были тронуты этой песней. Молчали, вздыхали, вспоминали себя иными. Дорожили не этим, с хрусталями и свечами столом, а драгоценным исчезнувшим прошлым.
В зал вошли служители, внесли горячие шпаги, окутанные дымом шашлыки. Упирали заостренные шампуры в фарфоровые тарелки, блестящим ножом ловко сбивали румяное мясо. Все оживились, наливали водку, поглядывали нетерпеливо на хозяина.
Пили за роскошную даму, главу какой-то администрации, за ювелира Яшу: – Его трудами созданы изделия, которые украшают сегодня руки, грудь, шею самых красивых женщин, одна из которых здесь, с нами! – Акиф Сакитович повернулся к главе администрации, и та невольно напрягла и выставила грудь, на которой переливались оправленные в серебро изумруды. – Друг Яша, счастья тебе, покоя и благоденствия! И пусть никто не забывает, что все мы – интернационалисты, родились в Советском Союзе, где русский, азербайджанец, еврей были равны! Всех нас защищала наша единая могучая Родина!
Он встал, и все встали. И хоть тост был за Яшу-ювелира, но пили они за Советский Союз, за великую исчезнувшую страну, за бесценные богатства, не сравнимые ни с какими изумрудами.
Хлопьянов резал на сочные ломти душистое сладкое мясо, пьянел от водки. Не понимал этих людей, добившихся в настоящем богатства, могущества, славы и сожалеющих о прошлом. Был с ними и был против них. Был против себя, искусившегося на это обильное застолье. Был благодарен им за эту сладость и боль, за перламутровый, с малиновыми мехами, баян.
Приносили и уносили блюда, одно ароматней другого. Появлялся и уходил баянист, поражая в самое сердце дивными напевами. Плавились свечи в хрустальных стояках, и тысячи разноцветных огоньков плясали в резных узорах бокалов. В соседнем зале мелькали цыганские юбки, играла скрипка, на смуглых женских руках тряслись и звенели браслеты. Возникал из тумана хозяин-грузин с золотой цепью на волосатой груди, оглядывал свое заведение тяжелым взглядом, поводил выпуклыми, в красных прожилках белками и вновь исчезал в клубах голубоватого дыма. Хлопьянов пьянел, мир, в котором он оказался, терял свои очертания, уходил в зеркала, множился, улетал в сверкающую узкую трубку, расширялся, как горловина трубы, и из нее излетали лица, звуки, потные лбы, жующие рты, и краснело, расплывалось на скатерти пятно из опрокинутой рюмки.
– Не понимаю вас, русских! – Акиф Сакитович придвинулся к Хлопьянову, набрякший, отяжелевший от множества выпитых рюмок. – Родину потеряли!.. Тридцать миллионов от вас отрезали, как кусок сыра!.. Поставили над вами жидов!.. Каждый день вас оскорбляют, унижают, называют рабами, дураками, а вы терпите!.. Ни один обидчик не был убит!.. Не могу вас понять!..
Реальность, в которой пребывал Хлопьянов, напоминала огромный теплый ком пластилина, где сплющились, перемешались, слиплись струйки разноцветной материи, и их уже невозможно расклеить, разделить на первоначальные цвета. В этом многоцветном клубке – негры, хрустали, первомайские демонстрации, его желание убить, его желание забыться, цилиндр черного портье, изумруды на дышащей женской груди, убитый монах, возбужденный кавказец, богач, патриот СССР, ненавидящий евреев и кавказцев, который смотрит на него выпуклыми сиреневыми глазами и что-то внушает:
– Я азербайджанец!.. Черножопый, как русские меня называют!.. Но мы всех армян от себя прогнали, ни один армянин не сидит больше в бакинском правительстве!.. Армяне прогнали всех русских, ни одного русского больше нет в Ереване!.. А у вас в российском правительстве одни евреи!.. Вы, русские, будете умирать, вырождаться, жить в нищете, терять армию, промышленность!.. Почему среди вас нет ни одного, кто решился бы убить врагов России?… Где Каляев?… Где Каракозов?… Неужели все русские – трусы?…
В реальности, где пребывал Хлопьянов, было множество осей симметрии, и каждая пересекалась с другой. Мир ломался вокруг этих осей, образовывал многомерное, составленное из обломков пространство. В каждом обломке был другой обломок, а в этом другом был обломок Хлопьянова. В одном был глаз, в другом ухо, в третьем предсердие. И не было ни одного, где было бы полностью сердце или разум. Он, Хлопьянов, был помещен в рассеченный, растерзанный мир, как на картинах кубистов. Он и сам был растерзан и рассечен, составлен невпопад из нелепых, утративших зацепление кусков.
– Сталин был великий патриот России! Он любил Россию больше всех русских! Сделал для России больше всех русских, вместе взятых! Если бы не он, где бы мы были тогда! Он остановил еврейскую революцию! Он отбил немецкую агрессию! А вы, русские, сломали все его памятники!.. Неужели среди вас нет ни одного, кто убьет обидчика великой России?
Кавказец побагровел. Щеки его стали лиловыми. Казалось, от гнева и огорчения его хватит удар, дурная кровь ударит в его разгоряченную голову, и он упадет лбом на скатерть.
– Я убью, – тихо сказал Хлопьянов, усилием воли рассыпая многомерный, сложенный из кубиков мир, возвращая ему целостность. – Я искал с вами встречи, чтобы сказать – я убью!.. Мне нужен гранатомет! Нужны деньги, чтобы купить гранатомет!.. Месяц назад я отказался от денег, теперь я пришел за ними! Мне нужны деньги, чтобы купить гранатомет!
Он собирал воедино мир из рассыпанных элементов, как собирают разобранное оружие, подгоняя друг к другу стальные плоскости, превращая отдельные детали в инструмент убийства.
– Дам деньги! – Акиф Сакитович, отрезвев, смотрел на Хлопьянова, словно увидел впервые. Видно углядел в нем такое, что прогнало хмель, выдавило из черепа избыточную дурную кровь. – Дам деньги!.. Если нужно, дам гранатомет!.. Кого хочешь убить?
– Президента, – сказал Хлопьянов.
– А сможешь? – Убью.
В зале появился хозяин ресторана. Наклонился к Акифу Сакитовичу и сказал:
– Сюрприз готов! Прикажите прислать?