сберегалось, имело свое оправдание, потому что в центре земли цвели эти алые розы, горела свеча и по щекам Хлопьянова беззвучно текли теплые слезы.
– Подержите венец! – окликнул его отец Владимир и показал, как надо держать над головой венчаемых картонную, украшенную фольгой корону. – А вы ступайте за мной вокруг аналоя!
Он двинулся торжественно и плавно вокруг свечи, едва заметным кивком приглашая жениха и невесту. Те пошли. Юноша поддерживал под руку свою суженую. Хлопьянов ступал невпопад, держал над их головами корону. И так они шли по кругу, воспроизводя какой-то вечный круговорот, какую-то неизреченную, в себе самой заключенную истину. Хлопьянов знал, что эта истина пребывает и в нем. И он сопричастен истине.
Ночь. Москва. Последние часы перед боем. Сомкнулись вокруг жестокие беспощадные силы. Нацелены стволы. Напялены на головы черные, с прорезями, чехлы. А здесь венчаются раб Божий Андрей и раба Божья Татьяна, и этим венчанием подтверждается вечная дивная истина, которая одна уцелеет, когда заржавеют все стволы и затворы, истлеют черные чехлы, забудутся и канут имена палачей. А жених и невеста все будут шествовать вокруг свечи, и Хлопьянов все будет держать над их головами легкий венец, любоваться мерцаньем фольги.
– Теперь вам жить и любить! – сказал отец Владимир, когда венчание было окончено, и повенчанные стояли перед ним, послушные, благодарные, надев друг другу на пальцы тонкие золотые колечки. – Теперь ступайте, и Бог с вами!
Юноша приподнял с пола, набросил на плечо автомат. Девушка нацепила свою неизменную санитарную сумку.
– Мы вас проводим, – сказали они Хлопьянову, очутившись в непроглядно-темном коридоре.
Хлопьянов следовал за их фонариком. Дошли до его кабинета, пожелали друг другу добра. Он смотрел, как мечется, удаляется слабый лучик. Исчезает за поворотом.
Он спал на сдвинутых стульях. Замерзая, натягивал на себя сползавшую куртку. Сон был как освежающее и укрепляющее омовение. Проснувшись на сером рассвете, он ощущалась бодрость и спокойствие. Его отдохнувшие мышцы были крепкими. Он не чувствовал вчерашней немощи и тоски.
Чемоданчик Руцкого, укрытый жестяным экраном, стоял у окна. В пистолете, в обойме, оставалось еще два патрона. В стакане до половины была налита вода. Он медленно пил, глядя в окно на серое небо, и в воде, которая ледянила губы, был прозрачный отсвет раннего утра.
Глава сорок девятая
Хлопьянов спустился по пустынным лестницам, мимо сонных, лениво поднимавшихся при его появлении постовых. В нижнем холле на полу, на брошенных ватниках, спали, кашляли во сне простуженные защитники. Сквозь стеклянную дверь он вышел на утреннюю площадь. В мутном воздухе свисали с балкона отсырелые флаги. Баррикады, одна и вторая, топорщились обломками досок, мотками проволоки. Стояли шалаши и палатки, крытые полупрозрачной пленкой, под которой ворочались, не могли расстаться с последним утренним сном баррикадники, положившие у своих изголовий обрезки арматуры, увесистые, похожие на томагавки голыши. Какой-то укутанный, дежуривший баррикадник ворочал палкой угли в полупогасшем костре. В парке, за площадью, было туманно, на голых деревьях сипло кричали вороны.
Хлопьянов стоял, чувствуя, как твердеют от холода мускулы. Небо светлело, над парком в сером тумане начинала размываться розовая длинная полынья. В утренних звуках неохотно просыпавшегося города, среди вороньих криков и человеческих кашлей вдруг возник и стал приближаться длинный металлический звук.
Этот надсадный винтообразный рокот, с редкими скрежетами переключаемых скоростей, с тугими хлопками прогоревших глушителей, был звуком бронеколонны, приближавшейся к Дому Советов. Хлопьянов чутко и безошибочно выделил этот звук из всех шумов утреннего пробуждавшегося города. Старался определить, с какого направления приближалась колонна. Ожидал увидеть других защитников, разбуженных шумом близкой опасности. Но огромное здание было недвижно. Льдисто мерцали окна. Не было видно встревоженных лиц, выбегавших из подъезда автоматчиков.
Хлопьянов собирался вернуться в Дом, доложить Красному генералу о приближении колонн. Но звук стремительно надвинулся, и, догоняя его, сливаясь с ним, выскользнули два длинных приземистых транспортера. Продолжая вектор движения, пропуская его сквозь каналы стволов, ударили башенные пулеметы. Туго, гулко лопались частые короткие стуки. Трепетало у вороненых раструбов белое пламя. Пули пронзили баррикаду, заискрили на арматуре, дырявили пустые бочки и ящики. Истерзав баррикаду, пулеметы обработали пленочную палатку, выбивая из нее легкое тряпье и сочные тугие ошметки. Оторвали от земли огонь костра и в этом огне подбрасывали и перевертывали закутанного баррикадника. Держали его мгновение в воздухе, надетого на шампур. Снова уронили в костер и уже шарили по опушке парка, заглядывали под Горбатый мостик. Трассы рыли асфальт, рикошетом уходили в кроны деревьев.
Пулеметы умолкли, окутанные вялыми серыми струйками. В тишине, которая длилась секунду, стал разрастаться вой, крик, карканье ворон, стенанье. Отовсюду – из колючей баррикады, из подрезанных палаток, из-под моста, из-за деревьев, из земли – поползли, повалили люди, ошалелые, обезумевшие, с открытыми орущими ртами, слепо вытянутыми руками. Бежали, натыкались друг на друга, сталкивались, шарахались. В этом хаотическом, кругами и спиралями, беге находили общее направление – к Дому, к его подъездам. Закупоривали их, старались прорваться внутрь, под защиту его стен. Пробивались внутрь, наполняли стеклянные холлы, продолжали кричать и метаться. Дом Советов, минуту назад сонный, безлюдный, закипел, заволновался, и это волнение толчками страдания поднималось по этажам, разливалось по коридорам.
Площадь, изодранная, издырявленная пулями, пусто и дико светилась. Повсюду чернели комья тряпья, пленки и чего-то еще, бесформенного, переломанного, отекавшего жижей. Казалось, площадь побывала в когтях и клыках уродливого чудища, которое прошлепало по ней на задних лапах и скрылось в парке, распугав ворон, оставив изглоданные уродливые объедки.
Пулеметы молчали. Транспортеры стояли на месте, окутываясь кудрявыми выхлопами. Хлопьянов, простоявший все эти минуты у стены, испытывал странное ощущение, что из непрерывного времени был вырезан пулеметами и удален малый отрезок. Оставшиеся рассеченные концы, как перерезанные сосуды, не были теперь состыкованы, и из них вытекала невидимая прозрачная субстанция, которая и была временем.
Транспортеры медленно двинулись один за другим, пересекая площадь, осторожно объезжая убитых, и на этих поворотах влажно вспыхивали их зеленые бортовины. Пулеметы в башнях описывали дуги в поисках цели. Хлопьянов застыл у стены, выделяясь на ее белизне темной одеждой. Пулеметы не трогали его, будто стрелки не воспринимали его как живую мишень, а как подобие статуи. Он чувствовал на себе линию прицеливания, скользящую по его грудной клетке от плеча к плечу. Испытывал не страх, не желание упасть и скрыться, а тоскливую бессмысленность оттого, что он, здоровый и сильный, знающий приемы борьбы с бронетехникой, не может нацелить в машину трубу гранатомета, увидеть в прицел зеленую уродливую тушу машины, послать в нее жалящую головню гранаты. Чтоб впилась в броню, прожгла ее белым жалом, достала потного, с расстегнутым воротом стрелка, подорвала боекомплект. И внутри бэтээра грохнет звонкий короткий взрыв, превращая экипаж в кашу костей и крови. Ржавый, в желтой окалине, на догорающих скатах, выталкивает из люков жирную копоть, черную и сочную, как в крематории.
Бэтээры двигались медленно, безнаказанно, окруженные зоной отчуждения и страха. Очерчивали пулеметами линию, за которую не смела проникнуть жизнь. Сама эта жизнь, изнасилованная, оглушенная, укрылась за стенами, спряталась в гуще парка, поднялась к туманно-розовой небесной полынье, наполнив ее черными росчерками птиц.
Хлопьянов увидел, как из парка на пустую площадь, наперерез бэтээрам, выбежал человек. Он бежал, пригибаясь, чуть виляя, цепко и вертко, словно толкался коньками. Скользил, обманывая пулеметчиков. На голове его была военная фуражка, закрепленная ремешком под рыжей бородой. Долгополая шинель была подвернута, навыворот засунута под толстый пояс. На спине, ловко переброшенный стволом вверх, прилип автомат. В руке, слегка отведенной, между скрюченных пальцев торчали две бутылки. Человек бежал, часто перебирая сапогами, и Хлопьянов узнал в нем сотника Мороза.
Казак поравнялся с бэтээром, обогнул его с кормы и кинул бутылку. Было видно, как она раскололась о броню, брызнула и из нее пхнул прозрачный спиртовой огонь. Казак кинул вторую бутылку, но промахнулся. Бутылка разбилась на асфальте, липко потекла, загорелась. Мороз продолжал бежать, теперь уже удаляясь от транспортеров, приближаясь к Дому. Хлопьянов видел, как колышется от ветра его борода, крепкие ноги в сапогах мелькают из-под растопыренной поднятой шинели.
Транспортеры продолжали двигаться. Задний горел. Из разгоравшегося красноватого пламени ударили автоматные очереди, из бойниц, из круглых глазков. Казак упал, неловко выгибая бок, хватая себя за бедро. Поднялся и, приволакивая ногу, снова побежал к Дому Советов. По нему опять стреляли из бойниц, пули хлестнули рядом с Хлопьяновым, разбили со звоном окно. Казак снова упал, лежал лицом вниз. К спине его прилип автомат, шинель нелепо и уродливо топорщилась и шевелилась.
Хлопьянов, пребывавший как бы за пределами времени, за пределами малого, вырезанного из времени отрезка, в котором двигались бэтээры, бежала толпа, скакал Мороз, и теперь лежал, шевеля ногами, и от него на малой скорости отъезжал бэтээр, – Хлопьянов оттолкнулся от каменной стены и впрыгнул обратно внутрь времени.
Побежал к лежащему казаку, превращаясь в одинокую мишень, на которую смотрели черные бойницы транспортеров. Не глядя на эти бойницы, игнорируя их, затыкая чем-то слепящим, из ненависти, отвращения и презрения, подбежал к казаку. Увидел, как стиснуты его зубы, какие белые желваки перекатываются по щекам. Схватил казака под руки и сильным взмахом, как куль картошки, бросил его себе на спину. Услышал, как слабо хрустнул крестец. Поволок, потащил, засеменил, торопясь к подъезду, слыша автоматный треск за спиной. Увидел, как пробежали пули по асфальту, оставив на нем светлые дырочки.
Доволок казака до дверей, протащил в холл и сбросил так же грубо и тяжко, как наполненный клубнями куль. Казак лежал на спине, рыжая борода торчком, лицо белое, в рыжих веснушках, синие глаза прищурены, и из сжатых зубов вырываются свистящие слова:.
– Шашлычок из них будет отменный!.. Будет из них шашлычок!..
Двое в белых халатах распоясывали, раскрывали его, задирали гимнастерку. На впалом дрожащем животе кровянела сочная ранка, плевалась красными пузырьками.
Его уложили на носилки, потащили наверх, на второй этаж, где размещался лазарет. В руках Хлопьянова очутился длинноствольный автомат, принадлежавший казаку, литое, из стали и полированного дерева оружие. Хлопьянов кинул автомат за плечо, зашагал по холлу, сквозь притихшее множество женщин, ошарашенных мужиков, слушающих, как за стеклами холла в утреннем ярком свете нарастает стрельба.
Он шел на главную линию обороны, к центральному подъезду, где надеялся застать Красного генерала, поступить в его распоряжение. Он оставлял стеклянный холл, наполненный перепуганными женщинами и баррикадниками. Уныло думал – бэтээры перенесут свой огонь на витринные окна, и холл наполнится пулями, криками, воплями, и весь этот люд поляжет на каменном полу среди красных горячих луж.
Он двигался коридорами, обгоняемый вооруженными защитниками. Бойцы торопились в разных направлениях, чтобы на лестницах и проходах занять оборону. Впереди, мешая пройти, шла группа депутатов, возбужденных и говорливых, среди которых выделялся Павлов, чернобородый и яростный. Рядом шагал Бабурин, очень бледный, бескровный, с угольно-черными усиками и бородкой.
– Вот теперь повоюем!.. Руцкой вызывает вертолеты!.. Они на подлете!.. С воздуха сожгут эти сучьи бэтээры! – Павлов забегал вперед, обращал на товарищей розоватые воловьи белки. – Еще повоюем!
– 119-й парашютно-десантный, он ведь наш, ачаловский!.. Ударит в спину этим жандармам-омоновцам!.. Пусть устоят, если смогут!.. Это им не старух да