Руцкой стоял у стола, держал у распушенных усов маленький, похожий на табакерку складной телефон и кому-то зло выговаривал:
– Ты что мне талдычишь про 119-й!.. Я и без тебя знаю, что он будет стрелять!.. Ты мне доложи про авиацию!.. Был ты или нетукомэска?… Аты его из постели!.. Аты ему, суке, напомни, какяего из-под трибунала вытаскивал!.. В течение ночи докладывай!..
Было видно, что Руцкого раздражало содержание разговора. Вести, которые он получал, угнетали его. Хлопьянов смотрел на его розовое выбритое лицо, распушенные усы и думал – что за таинственные узы связывают его с этим человеком, по слову и приказу которого наивная толпа легла под пулеметы у башни? Что двигает его к Руцкому, переплетая их жизни и судьбы? Почему он, Хлопьянов, никогда не любивший этого шумного многоречивого человека, вручает ему свою жизнь, с которой тот обойдется бездумно, вероломно и взбалмошно?
Руцкой кончил разговор, сложил телефон-табакерку, повернулся к Хлопьянову:
– Придурки!.. Хотят двух маток сосать!.. Я им говорю – наша возьмет, их перед строем поставлю и генеральские погоны сорву!.. Ну, что у тебя, полковник? – он уставил на Хлопьянова возбужденные настороженные глаза.
– В Министерстве обороны президент и силовые министры час назад приняли решение о штурме Дома Советов. Начало штурма ориентировочно пять или шесть утра. Командиры Таманской и Кантемировской дивизий, а также комдивы-десантники выполнят приказ министра. Сформированы сборные экипажи танков, а также добровольческие экипажи бэтээров из лиц, подконтрольных МВД. За достоверность информации ручаюсь, я там был.
Хлопьянов был спокоен. Случившийся с ним в коридоре припадок и кровавый выкидыш опустошили его. Душа его была пуста и почти мертва. Но эта пустота слабо и болезненно трепетала, как лоно, из которого вырвали недоношенный плод. У него уже не оставалось сил и минут, чтобы осмысленно дожить свою жизнь и перед смертью осознать ее как завершенную целостность, как вместилище Божественного смысла. Такая возможность была утеряна. Была вырвана из него с кровавым корнем. Теперь он действовал и жил после смерти. Эта особая форма жизни предполагала особую форму смерти, превращала его в автомат, действующий из поверхностных, заложенных в него побуждений. Он был не более чем военный разведчик, добывающий, переносящий и сохраняющий информацию.
– Не посмеют штурмовать, ублюдки! – Руцкой заходил по комнате, хватаясь за углы стола, переставляя стулья, словно расчищал себе место для какого-то физического упражнения – прыжков или сальто. – Разошлем факсы во все иностранные посольства!.. Обратимся к журналистам!.. В конце концов, уйдем отсюда… Пусть лупят по пустому дому!..
– Я выполнил ваше приказание, – продолжал Хлопьянов бесстрастно, чувствуя лицом дуновение воздуха, растревоженного движениями Руцкого, и в этих дуновениях присутствовали запахи дорогого табака и одеколона. – Я встретился с офицером «Альфы». Получил от него подтверждение – они не пойдут штурмовать. Они требуют, чтобы мы не стреляли, выслали к ним связного, добровольно сложили оружие. Тогда никто не будет убит.
– Да я не сомневался, что они – мужики настоящие! Я их каждого по имени знаю! В 91-м они вели себя как мужики! И теперь – как мужики настоящие! – возбуждение Руцкого, его броски и метания угасали, словно в западне, куца его заманили, обнаружилась брешь. Его выпуклые глаза с удовольствием смотрели на Хлопьянова.
– Нет безвыходных положений, полковник! – сказал Руцкой, и произнесенное им не было общим местом, а проверенным суждением, которым он награждал человечка, доставившего добрую весть. – Судьба гоняется за мной с пистолетом, или с ракетой «воздух – воздух», или с агентами президентской охраны. А я ухожу от судьбы! Перед самым ее носом делаю вираж, противоракетный маневр, вправо, вниз, со скольжением! – он вонзил в воздух большую белую ладонь, показывая, как обманывает судьбу. – И пули летят мимо, одураченный «Фантом» промахивается, тупая «наружка» президента рыскает в пустоте! Надо постоянно менять курс, полковник, уходить из-под удара, и тогда мы будем жить долго!
Руцкой усмехнулся своему остроумному сравнению, а Хлопьянов подумал, что в этом сравнении выражена не философия вероломства, а инстинкт выживания. Все безнравственные метания Руцкого – есть биологическое свойство жизнелюбивой, ориентированной на успех натуры, которая в условиях постоянной опасности научилась избегать, уклоняться, выигрывать.
– Но кроме этого, полковник, есть перст Божий! – Руцкой поднял белый крепкий палец, показал его Хлопьянову, и тот без иронии подумал, что этот белый вымытый палец для него, Хлопьянова, и есть Божий перст, указующий ему путь в погибель. – Когда я попал в плен и эти придурки-пуштуны меня подвесили, я висел на солнце, как вобла, высыхал и терял воду. По мне, как по вобле, ползали мухи. Я отключался, терял сознание. Они разводили костерок, а я думал, что они будут меня коптить. Я взмолился: «Боже, если ты мне скажешь сейчас, что я должен умереть, я умру! Сам остановлю в себе сердце, перестану дышать! А если ты мне скажешь – „Живи!“, я выживу, и пусть они мне в задницу горящую головню втыкают! Выживу, если ты, Боже, этого хочешь!»
Это откровение было понятно Хлопьянову. Жизнелюбие Руцкого, желание быть, уцелеть не являлись обычным животным инстинктом, а стремлением сберечь свое предназначение, свой особый путь, определенный ему промыслом Божиим. Сберегаясь, вероломно меняя друзей, изумляя противоречиями, многословными шумно-пустыми речами, он сберегал не себя, а свое предназначение, свой удел, глубинный, сокрытый в нем светоч. Окружал его экранами, защитными слоями, понимая свою жизнь как вместилище этого света, этой лампады. Зажженной не им, а высшей, Божественной силой.
– Когда я висел и язык мой, белый, распухший, вывалился изо рта, и по этому языку ползали мухи, мне вдруг явился монах. Весь в черном, в клобуке, с серебряным крестом. Встал перед моей дыбой и сказал: «Живи! У тебя впереди будет много мучений, много узилищ и тюрем! Превозмоги все, и станешь тем, кем должен стать! В должный час будешь призван и спасешь Россию!» И исчез. Я выжил, стал вице-президентом. Сейчас, когда Ельцин отстранен, я – президент России. Я знаю, что никакие штурмы, никакие танковые и авиационные удары меня не убьют. Я сделаю то, что должен сделать! Так предсказал монах!
Хлопьянова не поразили слова Руцкого. Не изумило его откровение. Асфальт в «Останкине», покрытый грудами истерзанных тел, Клокотов с дырой в груди, в которой булькали и пенились легкие, голоногая женщина, чья матка была прострелена свинцом, – все это являлось сопровождением уникальной судьбы Руцкого. Сопутствовало его промыслительному пути, на котором погибали его союзники и друзья, погибал и он сам. Но цель, которая была ему указана свыше, оправдывала эти потери. И его, Хлопьянова, жизнь, и его, Хлопьянова, смерть были оправданы Божественным промыслом, озарены тайным светочем, горевшем не в его, Хлопьянова, сердце, а в сердце Руцкого.
– Ты нам очень помог, полковник! – Руцкой поднялся, подошел к стенному шкафу, открыл дубовую створку, оглянулся на Хлопьянова. – Я доверяю тебе, как себе. Так или иначе, штурм будет. Будет захват, будет шмон. Меня уведут и посадят. Сейчас я начну жечь бумаги. Я передам тебе чемоданчик, – он вытянул из шкафа глянцевитый чешуйчатый кейс с медными уголками и цифровым замком. Тот самый, что уже однажды видел Хлопьянов. – Здесь – сокровища! Не бриллианты из Алмазного фонда! Не слитки золота!.. Несколько бумажек и пленок, стопка агентурных донесений!.. Ты это спрячь у себя, вынеси из-под огня! Сейчас не уходи, перехватят. Когда все уляжется и я выйду из тюрьмы, верни чемоданчик. С помощью этих бумажек и пленок мы станем управлять государством!.. Ты понял, полковник?
– Так точно!
Он взял у Руцкого кейс, легкий, почти пустой. Медный уголок, отразив свет лампы, кинул ему в зрачок желтый отсвет.
– Отдыхай перед заварухой! Спасибо за все! – Руцкой подошел к Хлопьянову, обнял, будто прощался. Хлопьянов, чувствуя его щекочущие усы, уловил запах дорогого табака и одеколона.
Он возвращался в свой кабинет по освещенным коридорам. Поднимался на скоростном лифте, который вновь работал, сверкал зеркалами и бронзой. Охрана Руцкого снабдила его паролем и отзывом: «Ветер» – «Море». Он проходил сквозь посты, произнося волнующее слово «Ветер», и слышал в ответ «Море». Ему казалось, что сюда, в это ночное обреченное здание, доносятся дуновения морского ветра с северного побережья, где на белых, твердых, подмороженных травах лежат твердые заиндевелые лодки и из низких туч на студеные воды падает белый шатер лучей.
На переходах и лестничных клетках были оборудованы позиции. Завалы из поломанной мебели, сдвинутые столы, опрокинутые стальные сейфы. На одних позициях разместились отставники-офицеры, с автоматами, утомленные, спокойные, покуривая дешевые сигареты. На других позициях угнездились баркашовцы, в пятнистых униформах, суровые, недоверчивые, наставляли в живот проходящему рыльце автомата. На третьих позициях, накидав на пол сложенные ковры и гардины, устроились приднестровцы, в черных, как у морской пехоты, мундирах, с ручными пулеметами, доброжелательные, помогавшие Хлопьянову преодолеть завалы из поломанных стульев. Были и просто гражданские – молодые ребята в кожанках и джинсах, щеголеватые, небрежные, ловко перетряхивающие автоматы с плеча на плечо.
Проходя коридорами, сквозь посты и опорные пункты, Хлопьянов отмечал спланированную Красным генералом оборону. Ограниченные силы защитников были экономно распределены на опасных направлениях, заслоняли подходы к кабинетам Хасбулатова и Руцкого, обороняли зал заседаний, в котором оставались депутаты. Хлопьянов высматривал для себя боевую позицию, подыскивал группу, к которой он мог бы примкнуть.
– Пароль! – услышал он из полутемного закоулка, перегороженного бронированным сейфом.
– «Ветер»! – ответил Хлопьянов.
– «Море»! – пахнуло далекими студеными водами, где желтая заря и черные бани, и прозрачный купол небес, под которым кто-то думает о нем, посылает ему чистое дуновение.
– Это вы? – из темноты вышел юноша в маскировочной куртке, сжимая желтое цевье автомата. – Я вас узнал!
– Коля! – Хлопьянов обрадовался этой встрече. Прохладное дуновение севера сменилось теплой волной летнего подмосковного полдня, когда они бежали по лесам и пшеничным полям и юноша, отталкиваясь от земли легким упругим скоком, не давал ему сникнуть. – Я тебя видел у мэрии. Такая там была катавасия.
– Нам приказали оставить мэрию. Все силы сосредоточить в Доме Советов.
– Утром нам понадобятся все наши силы. Будет штурм.
– Я чувствую. После «Останкина» они непременно придут сюда. Но мы их встретим не мегафонами, а вот этим! – он показал автомат. На коротком вороненом стволе дернулся фиолетовый отсвет.
– Оружие ближнего боя. А у них могут быть танки.
– Все равно, рано или поздно они подойдут на расстояние автоматного выстрела. Мы их встретим в коридорах, и они не пройдут.
– Подождем до утра, – сказал Хлопьянов, собираясь уйти.
– У меня к вам просьба, – сказал юноша, и Хлопьянов почувствовал, что эта просьба томит молодого человека и ему неловко ее высказывать. – Когда мы были в мэрии, там был телефон. Я все собирался позвонить домой маме, но не успел. Стоял на посту. А здесь телефоны по-прежнему не работают. Я знаю, вы бываете в городе, не могли бы вы позвонить маме? Вот телефон! – он протянул Хлопьянову листок с телефонным номером.
– Сам и позвонишь! – сказал Хлопьянов.
– Это конечно! – торопливо перебил его юноша. – Но если что случится… Вы ей скажите, что я думал о ней. Очень ее люблю. Вспоминал, как мы жили на даче в Подрескове, ходили в лес, она наклонилась, чтобы погладить мох, а оттуда выскочила лягушка. Мы сначала испугались, а потом долго смеялись… Так и скажите!