пушками, остриями ракет и снарядов к мосту, к застывшим танкам. Сейчас распушат винты, разгонятся, разлетятся в небе по невидимой скользкой кривой, впиваясь прицелами в мерзкие, похожие на пятнистых лягушек танки. Из-под днища выпорхнет черно-красный огонь с заостренной копотью. На конце отточенных струй на мосту вспыхнут танки. Покатятся, перевертываясь, проламывая ограждение, тяжко сваливаясь в реку. А им вслед все будут лететь малиновые взрывы. И там, где только что в небе парили легкие винты, – лишь пепельный след, сносимый ветром.
Вертолеты завершили свой круг и медленно, неохотно покидали небо над мостом. Удалялись вдоль реки. Пропадали в дымке, в прозрачном сверкании, превращаясь в точки, в ничто.
Обманутый, оставленный всеми на земле и на небе, Хлопьянов вернулся на место. Тяжело уселся в свое золоченое кресло, сжимая автомат. И все, кто оборонял парадный подъезд, тяжело и угрюмо занимали позиции за опрокинутыми сейфами, за колоннами, за выступами мраморных стен.
Прошуршало, прохрустело стекло. Словно в зеркально-прозрачной поверхности распушилось несколько одуванчиков. Серый комочек трещин с круглыми отверстиями, из которых, как пыльца или иней, прянули облачка стеклянного сора. Пули влетели в холл, вонзились в потолок, застряли в лепной штукатурке.
Еще одна очередь оставила на стекле дымчатый росчерк, словно по окну пробежало невидимое существо, оставило свои отпечатки. Пули просвистели у колонны, одна чмокнула в мрамор. Хлопьянов теснее прижался к колонне, угадывая направление стрельбы. Работал танковый крупнокалиберный пулемет, но не с моста, а с набережной, через реку, где удобно под деревьями разместились четыре танка, опробовали свои калибры.
Его зрачок, блуждая по удаленной набережной с редкими полуопавшими липами, приблизился к мосту и уловил на окончании танковой пушки белую плазму выстрела. И пока запоминал эту плазму и вялую, вслед за ней, метлу дыма, его ухо, грудь, тонкие внутренние перепонки содрогнулись от тупого удара. Дом колыхнулся, словно ему ударили под дых, и он со стоном нагнулся. Танковый снаряд ворвался в перекрытия этажом выше. Гул от удара медленно расходился по дому, как круги по воде. Защитники слушали этот удар и волны гула.
Стекло, перерезанное пулеметной очередью, рухнуло, как падает лед с карниза. Осколки скользко полетели по мраморному полу, и один, остроконечный, как льдина, подлетел под самое кресло Хлопьянова. В освобожденное, без стекла, окно ударил ветер и сочные звуки города – рокоты, бессловесные крики, автоматные очереди, крики ворон.
– От окна подальше!.. Стеклом посечет!.. – кто-то крикнул за спиной Хлопьянова, и он не успел определить, чей это голос.
Снова выстрелил танк. Глаз продолжал удерживать качнувшуюся пушку, дернувшуюся на гусеницах машину, а ухо, сердце, вся ужаснувшаяся плоть содрогались от удара, который взломал бетонную стену, и взрывная волна раскрывалась, как черный бутон, наполняя самые дальние углы и отсеки здания бархатным гудящим цветком.
Сверху, вдоль фасада, сыпалось стекло, разбивалось о ступени портала. В проем окна дул свежий ветер с реки, кричало воронье, улюлюкала и ликовала толпа. Хлопьянов сидел в золоченом кресле, перед танковыми пушками, и в нем не было страха, а раскаленная, похожая на веселье ненависть. Эту ненависть он посылал навстречу наведенным орудиям, ликующим мерзким зевакам и еще кому-то, кому было угодно завершить его, Хлопьянова, жизнь этим сидением в атласном кресле, под прямой наводкой сбесившихся танков.
– Бей, сука!.. Возьми полградуса ниже!.. – говорил он сквозь оскаленные зубы, выдувая сквозь них вместе с горькой слюной свою ненависть и веселье. – Давай, наводи!
Он был готов вскочить, подбежать к окну, рвануть на груди рубаху. Подставить грудь под удары танков. Глумиться над врагами, побеждая их своим бесстрашием, ненавистью:
– Суки!.. Суки проклятые!..
Танки били по средним этажам. Снаряды ломали стены, крушили перекрытия, наполняли кабинеты и коридоры огнем и дымом. Испепеляли мебель, ковры, документы, портреты на стенах, зазевавшихся клерков, пробегавших по коридорам защитников. Здание качалось и стонало, словно ему ломали ребра, дробили коленные чашечки, отбивали печень и легкие. Дом был подвешен на дыбу, и его истязали и мучили. Вгоняли костыли и железные гвозди. Распарывали живот. В открытых переломах блестели кости, хлестала кровь, и глаза заливали мутные слезы.
Сквозь гулы орудий, стеклянные осыпи, летящие на асфальт, перепады давления, когда взрывная волна, ослабленная этажами, опадала в вестибюль, раскачивала люстру у потолка, Хлопьянов услышал у себя за спиной автоматные очереди. Из темного коридора катились звуки боя, словно плотный пыж, закупоривший коридор, проталкивался тычками и ударами. Протолкнулся, и вместе с треском стрельбы, растрепанный, взъерошенный, как птица, пропущенная сквозь дымоход, из коридора вынесся парень:
– Прорвались!.. ОМОН!.. Перебили наших!.. Тикаем все!.. – он метался по холлу, волоча за собой автомат, забыв о нем, спасаясь от смертельной опасности, настигавшей его из черной дыры коридора. Там, откуда он выскочил, клокотали, приближались, еще невидимые, плотные силы атаки. Были готовы вырваться из раструба веером пуль, взрывами гранат, серым камуфляжем омоновцев. Истребив защитников холла, штурмующие рассыпятся по этажам, подбираясь к кабинету, где худенький зябкий Хасбулатов ссутулился в простенке, заслоняясь от танковых пушек, и ветер вдувает в разбитые окна белые занавески. – Тикаем!.. Побьют всех! – безумно выкрикивал парень.
Морпех в черном, набекрень, берете подставил ему ножку, парень грохнулся всеми костями на мраморный пол и затих.
– Блокировать коридор… Короткими очередями по входу… – будничным голосом командовал Красный генерал, не вставая со своего места, а лишь разворачиваясь лицом в сторону коридора. Этот будничный простуженный голос успокоил Хлопьянова, в котором уже начиналась едкая химия разложения, спутница паники. Словно кто-то хладнокровный, усталый посыпал из совка песком лужицу разгоравшегося огня, и огонь погас. – Оттянуться от коридора… Бить их на выходе…
Они лежали за опрокинутым сейфом, он и Морпех. Выставили из-за стальных углов автоматы. Хлопьянов подошвой чувствовал вытянутую ногу Морпеха. Гильзы от коротких очередей Морпеха светлячками перелетали через голову Хлопьянова. Там, куда уходили очереди, в прямоугольный зев коридора, не было ответной стрельбы, не было атакующих криков. Но Хлопьянов угадывал близкое скопление плотных, готовых к броску энергий. Они проявляли себя едва заметным излучением, которое ядовито и опасно светилось на выходе.
– Закидают гранатами, только красные клочки полетят! – Морпех повернул к Хлопьянову крупное, липкое от пота лицо, на котором топорщились усы и зло, затравлено желтели рысьи глаза. – Мячиков нам накидают!
Эти рысьи глаза страшились узреть, как из черной дыры коридора, на разных высотах, вылетают черные клубни гранат. Звякают на ступенях, катятся, прыгают, а потом одновременно взрываются, разбрасывая сталь осколков. Красные взрывы, стонущие, отползающие в разные стороны люди, а из коридора – хриплый рык атакующих, серые униформы, грохочущие у животов автоматы.
– Скажи мужикам, чтоб не стреляли! – Хлопьянов подчинял свои движения не мыслям, а горячим мышцам, дрожащим зрачкам, накаленному дыханию, отдавая себя этой самодвижущей, чуткой, выше всех разумений энергии, толкнувшей его вперед. Качая плечами, перенося из стороны в сторону центр тяжести своего послушного тела, он метнулся к коридору, достиг устья и прижался к стене, прячась за угол.
Снова ударил танк. Вогнал снаряд в сердцевину Дома. Гул разрыва покатился, как оползень, сволакивающий булыжники, накрывая звуком затаившихся депутатов, кричащего в трубку Руцкого, раненых в липких от крови носилках, отца Владимира, упавшего перед образом. И пока эхо омывало их всех, собравшихся в злосчастном, убиваемом Доме, Хлопьянов вынырнул из-под этого оползня, сунул в коридор ствол автомата и на вытянутых руках, продолжая скрывать за уступом грудь, выпустил в коридор долгую, слепую, грохочущую очередь. Вырезал по кругам, по спирали весь длинный желоб, от потолка до пола, вдоль стен, вырывая из паркета длинные щепы, прочерчивая в штукатурке длинные надрезы, протачивая коридор сплошной свистящей фрезой. Он крутил стволом, словно мешал квашню. Замешивал ее на пулях, дыме, слепящих вспышках, стонах и криках раздираемых тел, на перебитых костях и жирной, хлещущей крови. Он расстрелял почти весь комплект и в момент тишины выдернул автомат из дымной проруби. Привычно, по-афгански, перевернул спаренные, перемотанные изолентой рожки, передернул затвор. Крутанул головой, приглашая за собой Морпеха. Сунул автомат в черный проем коридора и кинулся в конус света, расходящийся от его стреляющего, раскаленного ствола.
Крича и стреляя, он добежал до поворота, где коридор изгибался, отклонялся в сторону. В своем беге он наступил на невидимое мягкое тело, издававшее стоны и всхлипы. Когда иссяк второй магазин и автомат перестал сотрясаться, он повернул назад. Снова наступил в живую мякоть, заметил у глаз светлые дырочки, пробитые пулями в дверях кабинета.
Вернулся в холл и стал у стены, опустив автомат, задыхаясь, чувствуя, как катится по груди под одеждой липкий пот.
– Завалите ход! – командовал Красный генерал, сидя все в той же нахохленной позе, словно бег по коридору Хлопьянова и его возвращение обратно продолжались секунду. – Навалите сейфы, и пару стволов в бойницу!
Приднестровцы двигали сейф. Он оставлял на мраморе белую сплошную царапину. Хлопьянов успокаивался, чувствовал, как радостно и сильно бежит в нем кровь. Выигранный в одиночку скоротечный бой вернул ему осмысленность бытия. Бытие отводило ему не роль беспомощного, убиваемого бессловесного скота, а свободного человека, достигающего праведных целей.
– Мужики, не стреляйте! – раздалось из дальнего конца коридора. – Дайте раненых подобрать!..
Этот сипатый сдавленный голос поразил Хлопьянова. Там, на другом конце коридора, стоит такой же, как и он, русский офицер, усталый, потный, со спаренным, перемотанным изолентой рожком. Быть может, встречались в каком-нибудь транспорте, летящем из Кандагара в Кабул. В ледяном ночном небе маленькая голубая луна. Рядом, на мешке с парашютом, спит, запрокинув лицо, пехотный офицер. И теперь Хлопьянов в центре Москвы перестрелял его группу захвата, и тот, опустив автомат, сипло выкликивает:
– Мужики, не стреляйте!.. Дайте вытащить раненых!.. Пять минут!..
Ему не ответили. Все, кто был в холле, перестали двигать сейфы, передвигаться. Красный генерал вытянул запястье с часами. Хлопьянов из-за выступа слышал, как коридор наполнился движениями, стонами. Кого-то поднимали, несли. Казалось, наружу из тьмы долетал ослабленный лучик фонарика.
Прошло пять минут. Звуков больше не было слышно. Морпех сложил ладонь черпачком, выставил в коридор и крикнул:
– У вас готово?
Вместо ответа коротко, зло простучала очередь. Пули из коридора вылетели в холл, разбили и осыпали хрустальную сосульку на люстре.
Глава пятидесятая
Пространство, в котором он жил и которое наблюдал сквозь огромный проем окна, и время, в котором протекали события за окном, на набережной и в просторном, исстрелянном пулями холле, то совмещались, вплетались одно в другое, то расслаивались и существовали отдельно. Короткие перебежки солдат, собиравшихся за парапетом для атаки. Шальной, с воспаленными фарами, транспортер, пронесшийся вдоль реки. Танковый выстрел, от которого дрогнули и осыпались липы. Гул попадания, колыхнувший расшатанное здание. Все это протекало синхронно с его дыханием, биением сердца, чутким ожиданием и высматриванием. А потом вдруг время и пространство расслаивались, и он оказывался в тесном московском дворике с душистой клумбой, на которой росли высокие белые табаки, и бабушка, прищурив глаза, тянулась к цветку с крохотной золотой сердцевинкой, и он, перестав играть, отложив в песочнице