Все началось с одного единственного слова. «Reve» [340]. Такое до боли знакомое слово, всколыхнувшее в памяти шквальную волну, затуманившую разум, который страстно желал обмануться, забыться, уйти от тревожной и такой печальной действительности, приносящей только боль. Острую боль. Такую, что и не вдохнуть полной грудью, не избавиться от обручей на сердце, что мешали это сделать. И Анна позволила себе обмануться. Чтобы забыть об этой боли, чтобы больше не кричала криком ее душа, а сама она не стонала бессонными ночами, не задыхалась от слез.
Не зря же она не поверила ни единой минуты в сказанные поляком слова. Вот же, истинное доказательство того, что он жив — письмо, написанное пусть и странным, незнакомым почерком, но с такими знакомыми словами. Ведь только он мог написать ей их.
Анна нашла это письмо, вернувшись с прогулки по парку, где она долго бродила по аллеям под руку с Полин, в полном молчании, вдыхая прохладный дух осени. Лето сдало свои позиции этой золотой красавице, отступило, унося с собой тепло солнца и зелень травы и листвы деревьев, уступая место ярким краскам самых разнообразных оттенков осени. Анна любила бы эту пору за эту россыпь золота и багрянца, если б от листвы под ногами, что ныне не успевал сметать с дорожек единственный дворник в усадьбе, не промокали туфельки и подол платья, если б дни не были такими дождливыми, а небо таким мрачным и тяжелым над головой. Даже Полин, казалось, заразилась осенней мрачностью — не было привычного румянца на щеках, не стало заразительной улыбки, что делала из нее премиленькую особу, тягостное молчание сковало ее уста. Только морщинки на лбу от тревоги да странный блеск глаз. Облик сомнений и страхов, что мучили Анну последние несколько дней. Ведь о Петре не было вестей с тех самых пор, как попали эти земли под власть французов.
Оттого и была рада Анна, когда заморосивший дождь прервал их прогулку, полную угрюмого молчания и тоски, ушла к себе тут же, не желая идти в малахитовую гостиную, одну из тех комнат, что только и решили топить в эту холодную пору и где собирались домашние. Не пошла к остальным, потому что хотела остаться одна, чтобы упасть в постель и долго смотреть на гранаты в кольце на своем пальце, снова и снова возвращаясь в те короткие мгновения счастья, что были отведены ей судьбой. И встала, как вкопанная, едва ступила на порог своих покоев.
В будуаре на столе стояла ваза с пышным букетом из желтых осенних цветов. Циннии. «Я вспоминаю о тебе каждый день», говорил он этими круглыми цветочными головками. И белый прямоугольник письма, прислоненный к тонкому фарфору вазы.
Анна развернула его с легким раздражением, готовая порвать письмо тут же. А потом заметила это слово в ровных строчках, и ноги стали такими слабыми вмиг, что пришлось сесть на стул, иначе бы упала. Она не стала заострять внимание на обращении, быстро пробежалась глазами по первым строкам, которые просили о прощении за дерзость писать к ней о чувствах. Ее интересовали только эти фразы, такие знакомые и в то же время совсем незнакомые.
«… Я вижу вас во сне. Каждую ночь. Еще с той самой первой встречи, когда вы взглянули на меня так насмешливо, а после с холодным презрением в ваших дивных глазах, прекраснее которых я не встречал доселе. Не ваша насмешка ранила меня, не это презрение, а ваша красота, о, божественный ангел, которому Господь позволил ступить на грешную землю для того, чтобы одним взглядом дарить мне неописуемое счастье и благодать. Ранила в самое сердце…»
И Анна вспоминала при этих строках, как впервые увидела Андрея в церкви — строгий отстраненный взгляд, красный виц-мундир кавалергарда, светлая короткая челка над голубыми глазами. И то неприятия, едва не дошедшее до вражды, что установилось тогда между ними.
«… как бы я хотел быть ближе к вам, чем позволяет то судьба ныне! Коснуться губами нежных ваших рук, припасть к вашим ногам, обнять колени! Я благодарен Господу за тот дар, что мне был послан свыше, за счастие узнать вас…». Читала строки и едва дышала от радости, вспыхнувшей в душе, от теплоты, разливающейся по телу до самых кончиков пальцев, при воспоминании о взгляде Андрея. Словно он сам посмотрел на нее, будто в одеяло, укутывая в нежность. И тут же стало так спокойно в душе, так благостно.
Разум приказал сжечь письмо при прочтении, а сердце тихо шепнуло: «Вот видишь? Все они ошибались, а я было право — он жив. Он просто был ранен в тот день. Оттого и почерк иной, чужой, такой кривой и неровный. Он просто ранен…». Разве осмелился бы писать к ней такое кто-то иной? Разве пристало писать эти интимности кому-то, кроме жениха? Даже подпись не поставил, зная, что она тут же разгадает его слова и его чувства между строк.
В тот вечер Анна впервые за несколько дней, что прошли с того раута, устроенного в Милорадово, спустилась к ужину, чем несказанно обрадовала отца. Он был встревожен не на шутку ее поведением с тех пор: она не выходила из своей комнаты первые два дня вообще и отказывалась впускать к себе даже Глашу. Только плакала горько в голос, что-то приговаривая, как говорили ему люди, посланные послушать под дверьми покоев барышни.
На третий день она впустила горничную и даже немного поела, но Глаша не замедлила рассказать после, что барышня снова всю ночь не спала и беззвучно роняла слезы над журналом одним. Когда Анна все же вышла в сопровождении Полин на прогулку, Михаил Львович приказал принести ему этот выпуск, и тут же сжег его в камине, поразившись тому, что прочитал.
— Видит труп оцепенелый. Прям, недвижим, посинелый, длинным саваном обвит, — произнес он вслух первые попавшиеся на глаза строки из поэмы, что была напечатана на шершавой от когда-то пролитых и уже высохших слез странице, и вздрогнул, представив эту картину. Судорожно стала креститься Пантелеевна, стоявшая возле его кресла.
— Что это, батюшка? — спросила она побледневшими губами.
— Сущий страх! — теперь Михаил Львович понимал, отчего Анна так дурно спит ночами. Заснешь тут, читая подобные мерзости и ужасы! В огонь! Только в огонь!
И вот результат перед ним его поступка! Не стало этого журнала, так будоражащего нервы Анне, и вернулась та к жизни, словно расцвела, как цветочек по весне. Румянец легкий на щеках, блеск вернулся в глаза, улыбка на губы. И ей так было к лицу это платье светло-канареечного цвета с длинными рукавами из газа! Даже желтую циннию приколола к корсажу, душенька его, модница его! И Михаил Львович улыбался, глядя на мечтательный взгляд Анны, устремленный поверх свечей в канделябре через стол в темноту осеннего вечера, радуясь ее приподнятому настроению, мечтательному выражению ее глаз, снова наполненных тем самым светом.
Марья Афанасьевна же кривила губы, глядя на лицо Анны и ее легкую улыбку, на циннию, приколотую к корсажу платья. Уж ей-то уже сказали, кто просил сорвать в цветнике парка букет. И пальцы Анны, перепачканные чернилами. Писать ныне было не к кому, значит… И она косилась на капитана, который уж чересчур долго задерживал взгляд на Анне, пряча под полуопущеными веками некое лукавство. Он был притягателен, этот поляк, нельзя было не признать. Его мужская красота так и манила к себе. Но эта красота была холодной, опасной… несмотря на обманчивую мягкость улыбки. Такой пойдет через все, не пожалеет, переступит без раздумий, если нужда придет.
Она наблюдала за ними несколько последующих дней, твердо уверенная узнать достоверно о том, что же все-таки связывает этих двоих. Поляк с каждым днем становился все улыбчивее и улыбчивее, и эта улыбка кота, слизавшего сливок с крынки у зазевавшейся холопки, нервировала Марью Афанасьевну донельзя. А еще то, что она никак не могла взять в толк, что же происходит. Анна была предельно вежлива с Лозинским, но было заметно, что она уже не сторонится его, не отталкивает, не вычеркивает из общения. Охотнее подает руку, когда идут в столовую, порой переговаривается с ним, идущим чуть позади, на прогулках по парку. Но того блеска в глазах, что отличает влюбленную девицу, Марья Афанасьевна так и не замечала во взорах, обращенных к Лозинскому. Как не могла взять в толк, отчего так доволен улан. Не только же от того, что принимает цветы от него!
Ночных свиданий более не было — Настасья ручалась в том головой. И днем Анна не позволяла себе оставаться с Лозинским наедине. Только раз Марья Афанасьевна заметила их в библиотеке одних, но Анна тут же вышла спешно, не замечая, что за ней наблюдает графиня из соседней комнаты.
— Пишут друг к другу! — отметила графиня после нескольких дней наблюдения, в который раз заметив чуть перепачканные чернилами пальцы Анны и перевязь улана. Решила перехватить хотя бы одно из писем той переписки, но так и не смогла понять, как же те совершают этот обмен.
Цветы же носили служанки в покои, божившиеся, что это распоряжение Ивана Фомича. Да и Настасья