так, что он едва удержал ее у дерева. Пришлось применить всю силу, что имелась, для того. Но не сумел устоять, когда она размахнулась и обожгла его щеку пощечиной, оставляя яркое пятно удара на коже.
— Не смейте говорить мне «ты»! — а потом толкнула его сильнее, заметив, как отшатнулся Лозинский от ее удара, ослабил давление коленом на подол платья и ладонью здоровой руки на ее плечо. Вывернулась из его хватки и побежала прочь — к дорожке, на которой растерянно ходил пожилой лакей, потерявший из вида барышню, и далее по той прямо к дому, подобрав подол платья, чтобы было удобнее делать широкие спешные шаги.
— В беседе личной или в письмах? — не удержался, чтобы не крикнуть ей вслед с иронией Лозинский, выходя на дорожку. Анна даже не оглянулась, только ускорила шаг. Бледный от страха лакей, уверенный, что ему непременно достанется за то, что упустил пусть и на миг барышню, с трудом поспевал за той.
Какова! Лозинский не мог не улыбнуться, потирая горящую от удара щеку. Тем интереснее ныне, тем желаннее заполучить ее. И ныне для него это уже был не приз за удачно проведенную кампанию. Ныне хотелось не только получить ее расположение, ее привязанность, но и чтобы она так же яростно защищала его, как пыталась отстоять память своего жениха. Хотелось, чтобы и вероятность его потери вызывала в ней ту боль, которую он отчетливо читал в ее глазах. Чтобы он стал ей дорог, а не просто желанен, чтобы он был в ее сердце…
Анна же быстро прошла к себе, едва ступила на порог дома, даже не обращая внимания на грязь, которую оставляла от своих шагов. В будуаре спешно нажала на скрытый механизм, чтобы распахнулась дверца потайного ящичка, достала пачку писем, которые получала последнюю седмицу. «Ma chere Аннеля… милая панна… Аннуля…Ануся… Аннеля»… Анна резко отбросила от себя письма, и те белоснежным ворохом рассыпались по ковру будуара. При это закричала, закрывая лицо ладонями, словно скрываясь от этих строчек, от осознания того, как обманула сама себя.
На крик прибежала Глаша из спальни, принялась собирать с пола письма, решив, что барышня нечаянно уронила те. Но Анна только оттолкнула протянутую руку с первым аккуратно сложенным письмом.
— Убери их прочь с глаз моих! — процедила сквозь зубы, борясь с желанием разорвать каждое из этих писем в клочки, выплескивая свою злость на себя, на Лозинского, что посмел ей писать. А потом ушла в спальню, снова упала на постель, пряча свои слезы в подушках, пытаясь проглотить горечь, образовавшуюся во рту. Глаша тем временем собрала все письма до единого, сложила их в стопку и, перевязав лентой, что лежала на бюро, спрятала те в одном из ящичков. Потом ее кликнула из спальни Анна, приказала полить на руки холодной воды, чтобы смыть следы былых слез.
Сызнова, не могла не покачать головой Глаша. Как и тогда — в начале лета, когда настроение барышни так переменчиво было: то плакала, то смеялась, то бранила Глашу, то ласково привечала снова. Но тогда-то, Пантелеевна сказала то, аккурат Анна Михайловна влюбилась в жениха своего, а нынче-то что? Но свои соображения оставила при себе, как впрочем, всегда. Только с Пантелеевной и могла обсудить свои догадки, да та прихворала нынче, а во флигель как пойдешь ныне? Вон барышня едва лицо ополоснула, за огнем велела идти — писать надумала. Уже ж Заревница [344] на дворе — день не куриными шагами уходит, а скоком лошадиным, принося темноту вечернюю на хвосте. Ох, сплошные хлопоты!
— Отнесешь это к покоям Лозинского, — приказала после Анна, заворачивая аккуратно записку, которую сочиняла остаток дня и почти весь вечер, даже на ужин не спустилась в малую столовую. Не дать невольно надежды какой, а только поставить на место, прекратить его любые шаги в его сторону, не допустить ухаживаний подобных — было целью той записки, окончательный вариант которой и был отдан Глаше в руки. — И чтоб более цветов в моих комнатах не было! Те, что принесут, выкидывай прочь, поняла, Глаша? Только я могу сюда цветы носить и никто иной!
Но в покоях поляка было пусто — ни его самого, ни денщика его не было видно, и Глаша пошла в «черную» кухню [345]. Так и есть: Лодзь был там и хлебал шумно ароматные щи, от которых шел такой аппетитный аромат, что у Глаше даже в животе забурчало от голода. Он сидел вольготно за одной стороной стола, остальные же едоки из дворовых теснились на другой половине, не желая сидеть подле «ворога» и «злыдня». Оттого и уставились на Глашу тут же, когда она подошла к Лодзю и положила ладонь на его плечо, вынуждая повернуться к ней.
— Чего хочешь, урода [346] моя? — буркнул он ей, и Глаша обиженно поджала губы, с трудом сдерживаясь, чтобы не ударить рукой или ответить ему в тон. Громко расхохотались при том дворовые, аж до слез, которые вытирали рукавом одежд. Особенно старался один из конюхов, Федор, которому Глаша отказала в сватовстве, полагая, что совсем не пара конюх горничной барышне. И Мелаша, повариха «черная», с которой Глаша дружила, смеялась в голос. Только старуха графини даже не улыбнулась, смотрела на Глашу как-то странно.
Сам ты урод, проговорила мысленно поляку Глаша, а вслух только шепнула ему тихо:
— Пойдем-ка в сторонку, лях, — поманила за собой к дверям, где тайком сунула ему в руку записку. — От барышни твоему капитану.
— От панны до капитана? — переспросил Лодзь, и Глаша не могла не оглянуться назад, на ужинающих за столом, чтобы посмотреть не услышал ли кто его. Но все были заняты едой, лишь Настасья снова взглянула на них и быстро отвела взгляд в сторону. Глаше очень хотелось остаться и поесть с остальными, но знала, как важно барышне узнать, передала ли она послание или нет, потому девушка только вздохнула и поспешила вернуться в покои Анны. Те были пусты, Анну Глаша нашла в образной, где та, молилась, стоя перед домашним образом Богородицы.
Анна не спросила ни слова, только взглянула на горничную, что бухнулась на колени позади нее, размашисто крестясь, и, получив короткий кивок, вернулась к молитве. Вскоре Глаша ушла, подчиняясь молчаливому знаку Михаила Львовича, который зашел в образную после ужина. Приближался день, в который подарил ему Господь его первенца, его Петрушу, и он не мог не зайти нынче перед тем, как уйти к себе на ночной покой, не попросить Спасителя о сыне.
Отец и дочь долго стояли на коленях, каждый прося о чем-то своем и в то же время пересекаясь в чем-то в своих просьбах. Только едва слышно шептал что-то Михаил Львович, да тихо шелестела шаль, когда крестилась Анна. Мигали тонкие огоньки в лампадках перед образами, освещая скудным светом тонкие черты, глядящие с легкой печалью и пониманием в глазах на молящихся.
Потом, прочитав уже вместе и в один голос «Отче наш», медленно поднялись с колен.
— Ох-хо-хо, — вздохнул Михаил Львович насмешливо, но в то же время с грустью в возгласе. — Это я должен руку тебе подавать, а не ты мне, душа моя… Но что поделать-то? Годы! J'ai deja passe l'age de… [347]
— Не говорите так, папенька! — возразила ему Анна, беря его под руку, ласково сжимая его локоть через ткань сюртука. — Вы не юнец, но и не старец.
— Милочка моя! — Михаил Львович поцеловал ее быстро в лоб, пригладил чуть растрепавшиеся локоны. — Ты душенька у меня, право слово. Позволь, провожу тебя до покоев твоих, одеяло тебе подоткну, как ранее, когда ты была совсем младенчиком у меня. Ох, годы-годы!
Они шли медленно по дому, в сопровождении лакея, что ожидал их подле дверей образной и ныне освещал путь, и вспоминали оба отчего-то прошлый год, когда готовились к Покрову. Анна тогда вышила золотом облачение на престол, украсила тот мелким жемчугом. Весь год работала, преодолевая собственное нетерпение, усердно творила дар для местного храма к празднику святому. Михаил Львович тогда так был горд своей дочерью перед соседями, что собрались тогда со всех окрестных земель, что отец Иоанн не мог не пожурить его в том.
— Проси у Богородицы нареченного справного! — твердила тогда Пантелеевна Анне, которую прибирала Глаша на службу. — Скажи перед образом: «Покров — Пресвятая Богородица, покрой мою головку кокошником из жемчугов»…
— Ох, какой кокошник, родимая! Какие жемчуга! — смеялась тогда Анна, но все же повторила эти слова в церкви, суеверно надеясь на то, что слова нянечки сбудутся, и Богородица пошлет ей жениха, о котором мечтала втайне от всех. Чтобы любил горячо! Чтобы жить не мог без нее! И она… чтобы она полюбила!
А спустя три месяца обернулась в церкви, заметив интерес petite cousine, и сама потерялась в тех