Ни Екатерина Романовна, ни ее брат, куда лучше знавший Радищева, не догадывались, что для панегирика покойному университетскому товарищу у писателя имелись веские личные основания. Страшная смерть Ушакова до глубины души потрясла Александра Николаевича, отбросив длинную тень на его дальнейшую жизнь. Дело в том, что в Лейпциге, несмотря на строгий и даже жестокий надзор наставников, русские студенты предавались порой самому разнузданному разгулу. Поддавшись соблазнам «любострастия», и Ушаков, и сам Радищев «почитали мздоимную участницу любовныя утехи истинным предметом горячности». Проще говоря, разгуливали по борделям. Закончились эти шалости плачевно — «смрадной болезнью». Первым среди товарищей пострадал Федор Ушаков, самый старший и наименее управляемый. В узком студенческом сообществе он играл роль заводилы и постоянно подбивал на неповиновение начальству. Благо начальство в лице гофмейстера майора Бокума вело себя действительно по-скотски: удерживало деньги, присланные студентам из России, унижало и даже пыталось бить своих подопечных. Однако неповиновение «тирану» вышло для недорослей боком, они ударились во все тяжкие и подхватили венерическое заболевание. Ушаков умирал страшно. Он фактически заживо разлагался на глазах у своих испуганных товарищей. Перед кончиной несчастный так страдал, что умолял дать ему яду.
Мучения, перенесенные Ушаковым, подняли его в глазах Радищева до уровня святого, достойного своего «жития». Так верх и низ, грех и святость впервые поменялись местами в сознании будущего писателя. Развратник воспринимался как мученик за свободу, а православный священник, не позволивший умирающему покончить счеты с жизнью, вызывал гнев и отвращение. Отныне Радищев везде и всегда будет отождествлять официальную власть и официальную Церковь, враждебно относясь к обеим:
Пережитое в 1771 году потрясение на долгие годы подарило Радищеву две сокровенные темы творчества: постыдная болезнь и самоубийство. К ним он будет неизменно возвращаться мыслью в течение трех десятилетий. В «Житии Федора Ушакова» у автора еще не хватало смелости откровенно выплеснуть на страницы свои переживания. Поэтому все любовно собранные подробности лейпцигского периода жизни Ушакова кажутся стороннему читателю «ненужными», как сказал А. Р. Воронцов. Раз Ушаков только ел и спал, то о чем же рассуждать?
Радищеву, у которого в 1783 году умерла от странной болезни жена, было о чем рассуждать. Ко времени написания «Путешествия…» он был уже морально готов поделиться с читателем своим горем. Откровенность его исповеди в главе «Яжелбицы» потрясает: «Я проезжал мимо кладбища. Необыкновенный вопль терзающего на себе волосы человека понудил меня остановиться…
— Ведайте, ведайте, что я есмь убийца возлюбленного моего сына… Я смерть его уготовал до рождения его, дав жизнь ему отравленную… Я, я един прекратил дни его, излив томный яд в начало его… Во все время жития своего не наслаждался он здравием ни дня единого; и томящегося в силах своих разверстие яда пресекло течение жизни. Никто, никто меня не накажет за мое злодеяние!..
Нечаянный хлад разлился в моих жилах. Я оцепенел. Казалось мне, я слышал мое осуждение. Воспомянул дни распутный моей юности… Воспомянул, что невоздержание в любострастии навлекло телу моему смрадную болезнь. О, если бы не далее она корень свой испустила! О, если бы она с утомлением любострастия прерывалась! Прияв отраву сию… даем ее в наследство нашему потомству. О, друзья мои возлюбленные, о чада души моей! Не ведаете вы, колико согреших перед вами. Бледное ваше чело есть мое осуждение. Страшусь возвестить вам о болезни, иногда вами ощущаемой. Возненавидите, может быть, меня и в ненависти вашей будете справедливы… Согрешил в горячности моей, взяв в супружество мать вашу. Кто мне порукою в том, что не я был причиною ее кончины? Смертоносный яд… переселился в чистое ее тело, отравил непорочные ее члены… Ложная стыдливость воспретила мне ее в том предостеречь… Воспаление, ей приключившееся, есть плод, может быть, уделенной ей мною отравы».
Обычно исследователи Радищева стыдятся этих строк и не приводят их. Хотя во всей книге они, пожалуй, наиболее искренние и наиболее безжалостные по отношению к самому автору. Однако нести тяжесть личного греха писателю страшно, и он заканчивает длинный покаянный монолог совершенно неожиданно: «Но кто причиною, что сия смрадная болезнь во всех государствах делает столь великие опустошения?.. Разве не правительство? Оно, дозволяя распутство мздоимное… отравляет жизнь граждан»[1415]. Оказывается, в том, что молодой повеса гулял по лейпцигским борделям, виновата Екатерина II, посылавшая деньги на его обучение юриспруденции. А в том, что зрелый Радищев из «ложной стыдливости» не предупредил любимую о своем недуге, — извращенные нормы общественной морали.
Но вернемся к «Житию Федора Ушакова», увидевшему свет в 1789 году. Заключенные в брошюре мысли показались Дашковой «неразработанными» и «опасными по нашему времени». Княгиня абсолютно права. Ведь брошюра повествует вовсе не о том, как кто-то ел и спал. Это рассказ о жизни русского студента
Не для печати им уже была написана ода «Вольность».
Радищев не отважился поместить в «Житие…» даже отрывки из оды, как сделал позднее в «Путешествии…». Но «Вольность», созданная в 1781–1783 годах, задолго до Французской революции, кладет отсвет на страницы всех последующих произведений автора. Дашкова интуитивно уловила настроение революционного томления, разлитое в брошюре. Поэтическое прозрение или опыт Английской революции позволили Радищеву за десять лет до событий в Париже предсказать судьбу Людовика XVI. Когда французскому монарху отсекли голову, многие зрители из толпы поспешили к эшафоту, чтобы омыть свои платки в крови «тирана».
«Неразработанный» язык «Жития…» также не понравился Дашковой. И недаром. Княгиня и ее сотрудники столько сил положили на создание словаря современного им русского языка, прививали обществу очищенные от архаики нормы грамматики, старательно разъясняли значение слов и способы их правильного употребления в письменной и устной речи. А тут, точно по недоразумению, на них со страниц брошюры дохнуло бессмертным стилем «Тилемахиды» В. К. Тредиаковского. За полвека язык ушел далеко вперед, да и во времена самого стихотворца так никто уже не говорил. Не зря сотрудники показали княгине брошюру Радищева как пример незнания русского языка.
Они ошибались только в одном. Автор «Жития…» не просто не знал, он знать не хотел их трудов. Изящество слога, легкий язык, «гладкопись», как говорили в XVIII веке, — все это было глубоко чуждо Радищеву. Его интересовали необычные, неудобные языковые формы. Например, в поэзии он презирал столь любимый отечественными стихотворцами четырехстопный ямб, зато экспериментировал с гекзаметрами и сафической строфой. Обожал, когда обилие согласных звуков буквально наезжает друг на