глинистых берегах, весной и осенью разливается, затапливая сенокосы в пойме, зимой тихонько урчит подо льдом. Деревья шумят под ветром, сбрасывают листья, чтобы весной зацвести и осенью пожелтеть. А звезды – о них и вовсе нечего сказать, так они далеки от людей и непонятны. Конечно, бывает, что тихим и теплым осенним вечером, когда выйдешь на высокий берег, и вдохнешь всей грудью пахнущий терпким листом воздух, и окинешь взором петляющую среди ивняков Преголю, и увидишь тлеющую пряжу Млечного Пути, и ощутишь вдруг на какой-то миг страстную и не вмещающуюся в одну душу любовь невесть к чему и к кому, – жизнь внезапно будто и сводится к этому единственному мгновению, – но выразить это словами? Какими? Не было таких слов ни у Миши, ни у Тони.
Озадаченный этим обстоятельством, Миша записался в фабричную библиотеку и набрал разных книжек о реках, деревьях и звездах, которые перед сном читал вслух, неодобрительно поглядывая на жену, которая хоть и боялась заснуть, но ничего с собой не могла поделать: сказывалась усталость. Однако мало-помалу они научились говорить об особенностях гидрологии Преголи, о коре и сердцевине деревьев, о величинах звезд и расстоянии до Бетельгейзе. И сведений, почерпнутых в книгах, было так много, что за час Миша и Тоня не успевали обо всем переговорить. Да и слова были все новые, ученые, никак не ложившиеся под язык.
Впрочем, постепенно, с годами, Лютовцевы забросили чтение книг, однажды сообразив, что можно изучить геологию речного русла, проникнуть в тайну цветения каштана и узнать химический состав голубых звезд-гигантов, но главное, человеческое – по-прежнему останется неуловимым, влекущим и невыразимым: течение, рост, свет и горение – вечность текучая, устрашающе живая и по-человечески изменчивая. Перед нею тысячи книг значат ничуть не больше, чем слово «река», слово «дерево» или слово «звезда», но и эти слова ничего не значат перед рекой, деревом или звездой.
Однако и эти горькие открытия не изменили привычку Миши и Тони каждый день уделять час рекам, деревьям и звездам. Да, наверное, тут все дело именно в привычке, приобретенной за долгие годы. Однажды Тоня призналась, что наверняка почувствует себя не в своей тарелке, если они вечерком с Мишей не выйдут в парк.
Соседи беззлобно подшучивали над Лютовцевыми, хотя, впрочем, не считали их чокнутыми: гуляют себе люди – и пусть гуляют.
Мне же кажется, что если Бог все-таки существует и однажды труба архангела созовет мертвых и живых в Иосафатскую долину на Страшный Суд, и Судья спросит, чем оправдана жизнь человеческая, и сушильщик с бумажной фабрики Миша Лютовцев и его жена медсестра Тоня ответят, что каждый день они пытались говорить о реках, деревьях и звездах, – Господь удовлетворится их жизнью, а возможно, даже назовет ее счастливой – невзирая на Тонины мозоли, Мишин гастрит и все неурожайные на картошку годы…
Войново
– Ее написал мой дед, – с грустью проговорила старуха. – Он был русский православный германский солдат. Только не рассказывайте, пожалуйста, никому про эту икону: она нечистая.
– Богородица?
– Эта Богородица побывала замужем.
– Богородица?!
Евфимия – монахиня старообрядческого монастыря на польских землях бывшей немецкой Восточной Пруссии – рассказала мне эту историю.
В 1832–1834 годах русские старообрядцы из Латвии бежали от царских притеснений в Восточную Пруссию, где на берегу озера Душ построили, вместе с поляками-католиками, деревню Войново. Дед Евфимии был иконописцем. Его иконы до сих пор хранятся в общинах Рогожского и Преображенского кладбищ, а также в Гребенщиковской общине. Он полюбил польку по имени Мария и тайно встречался с нею. Говорят, она была божественно красива. Когда она забеременела, Иоанна – так звали деда Евфимии – призвали на службу в германскую армию. В сентябре 1914 года этот русский человек на поле Танненберга- Грюнвальда, где за пятьсот лет до этого славяно-литовско-татарские войска разгромили немецких крестоносцев, поднялся в атаку против солдат армии генерала Самсонова. В конце 1916 года Иоанн, уволенный из армии по причине тяжелого ранения, вернулся домой. Мария родила мертвого ребенка и ждала тайного мужа со страхом: врачи сказали, что детей у них никогда не будет. Избывая горе, Иоанн навсегда расстался с Марией и дал обет – написать такую икону, чтобы простились ему все его грехи. Он изобразил Марию – прекрасную, покинутую им католичку, так и не ставшую матерью его ребенка. Он писал икону двадцать лет, почти не выходя из дома и питаясь хлебом и водой. Мария погибла в начале Второй мировой, Иоанн – в конце. Умер от сердечного приступа. Спустя три десятилетия польское правительство купило войновские иконы. На эти деньги и живет войновский женский монастырь. Очи войновских икон потрясали польских поэтов. Единственная икона, которая не была продана, – та, которая хранилась у Евфимии. Она прятала ее в своей келье, завернув в черную ткань. Когда зашла речь о продаже икон, она извлекла икону из тайника и с ужасом обнаружила, что на руках у Богородицы – младенец. Мальчик. Она точно знала, что дед не писал его. Евфимия тотчас завернула икону в черную ткань и до сих пор не разворачивает ее.
– Покажите! – взмолился я.
– Нет. – Она двинулась вниз, к «цементажу» – монастырскому кладбищу, за которым ухаживали монахини. – Я покажу вам могилу Марии. – Приложила палец к губам. – Только никому ни слова: она латинской веры. Пожалуйста.
Серая плита, имя, дата – больше ничего.
– Что же будет с иконой, если…
Я запнулся. Евфимия вздохнула:
– Не знаю. Но я вам скажу, как назвал ее Иоанн. «Ад любви». Верите? Это правда. Как я могу показать ее кому б то ни было?
У меня перехватило горло.
Через полчаса мы уехали. Километров через двадцать остановились, купили водки в деревенском магазине, выпили, я лег в траву и заплакал: Боже, Боже мой. Боже милостивый!..
Сон Самурая
Юкио Цурукава был русским японцем с Сахалина. Окончив целлюлозно-бумажный техникум, он приехал в наш городок и стал мастером на бумажной фабрике. В паспорте он был записан как Юкио Тоямович, но жители городка звали его Юрием Толяновичем. Впервые увидев его, старуха Граммофониха подозрительно поинтересовалась: «Сынок, уж не яврей ли ты?» Прозвище ему дали – Самурай, хотя сам Юкио всячески открещивался: «Мой отец бухгалтер, а мать учительница. Какой самурай!» О японском его происхождении напоминала разве что висевшая рядом с зеркалом офуда – ромбовидно сложенный лист бумаги с иероглифами, изображавшими имя владычицы небес – богини Аматэрасу-о-миками.
На фабрике он и познакомился с Лидой Кортуновой, девушкой красивой и бойкой. Вскоре поженились и получили квартиру на Семерке. Едва у Лиды обозначился живот, Юкио поставил во дворе качели для будущего ребенка. Весной он каждый день вытаскивал жену из дома, чтобы полюбоваться цветущей вишней, а осенними вечерами, бережно усадив в мотоциклетную коляску, вывозил на Детдомовские озера, где они молча сидели час-другой, глядя на отражение луны в воде. «Зачем? – недоумевала Лида. – Зад мерзнет». – «Чтобы ребенок был красив и умен», – отвечал Юкио. И читал ей стихи: