По воскресеньям Миша с женой и дочкой ходил в церковь, а после обеда они втроем, если позволяла погода, катались на лодке по Прегелю. Гертруда видела теперь сны, которые можно было потрогать руками, и бескостные видения не беспокоили ее.
Вникая в премудрости часового дела, Миша досконально изучил то, что часовщики называют ремонтуаром и ангранажем, реглажем и кадрактурой, узнал систему Грагама и шварцвальдский крючковый ход и понял, что часы – дитя пространства, прикинувшегося в глазах людей временем. Несколько месяцев он пытался сконструировать механизм, который помог бы ему вернуться в прошлое, но однажды не выдержал и расколошматил конструкцию молотком. Он понял, что затерялся во времени, понял, что вернуться назад означало бы познать секрет вечности, чуждой смертному человеку, поддающемуся, однако, на уловки грядущего, убеждающего нас в том, что мы владеем настоящим. На самом деле мы владеем только прошлым, с грустью заключил Миша, прошлым, которое и есть наше настоящее и наше будущее; собственно же будущее – фикция, сон, и только во сне мы проникаем в грядущее безвременье, влекущее как счастье, – сон и смерть родственны, как чудо и чудовище, чудо сна и есть единственная дверь из времени в вечность…
Каждое утро он находил на тумбочке у изголовья голубую тарелку с алым сочным яблоком. Весь день исследовал серебряную вязь часовых механизмов. Ночью со вздохом облегчения вытягивался на крахмальных простынях, с наслаждением вдыхая запах ромашки, исходивший от Гертруды. Это и была жизнь, это и было счастье.
В марте 1945 года, сидя у стола, на котором покоилась со скрещенными на груди руками Луиза, убитая случайным осколком при воздушном налете, Миша и Гертруда прислушивались к канонаде, приближавшейся к городку со всех сторон. В мастерской тикали часы. Гертруда что-то шептала.
Рано утром, когда они собрались на кладбище, под окнами их дома остановился русский танк. Из люка выбрался кряжистый белокурый парень со шлемом в руках. Он поднялся на крыльцо и постучал в дверь, но ни Миша, ни Гертруда не шелохнулись. Увидев гроб, танкист смутился и шепотом спросил: «Огонька не найдется, папаша?» Часовщик щелкнул зажигалкой и поднес огонь к папиросе. Русский прикурил, закашлялся и вышел, тихо притворив за собою дверь. Гертруда сказала: «Пора, Миша…» – «Я не Миша, – сказал муж. – Меня зовут Сергей. Сергей Иванович Ламеннэ. На Рождество мне подарили лошадь с льняной гривой, а потом мы катались на санях». Он думал, что вот сейчас заплачет, но не заплакал.
Похоронив дочь, он ушел. Люди и чудовища, населявшие Гертрудины сновидения, выбрались в ее дневную жизнь, и она, кажется, даже не заметила исчезновения мужа. Каждое утро она ставила на тумбочку у изголовья голубую тарелку с алым сочным яблоком, которое сморщивалось и сгнивало, прежде чем она успевала закрыть за собой дверь.
Изможденный старик в истрепанном пальто прошагал сотни километров, питаясь подаянием в толпах инвалидов и ночуя где придется, и однажды в полдень толкнул дверь в библиотеку поместья Ламеннэ, чудом сохранившуюся, даже с книгами на полках, – правда, это были совсем другие книги. На каминной полке стояли часы. Он нажал потайную пружинку, достал из углубления ключ и завел часы, звонко пропевшие фрагмент знаменитого бетховенского финала. Испитая девушка, служившая в этой сельской библиотеке, изумленно взирала на уродливого старика, подслеповато помаргивавшего у камина. Путаясь в словах, он спросил о судьбе барской библиотеки. Пожав плечами, девушка отперла клетушку, где были свалены тома с золотыми и лиловыми обрезами. Сергей Иванович безошибочно извлек из кучи том большого формата. Открыл книгу, прочел:
И только после этого обратил внимание на полустертую карандашную вязь. Он приладил свою часовую лупу и узнал почерк младшей сестры Веры. Она писала в никуда, адресуя свое послание ему, Сергею Ламеннэ: «Милый Сережа, я так и знала, что когда-нибудь ты откроешь Шиллера на этом месте и прочтешь мою записку. Маму и папу они уже расстреляли во дворе за клумбами. Со мною, Катенькой и Любашей бог весть что станется, но вряд ли мы избегнем… Помнишь ли, как плакали мы над этими строками? Это было вечность назад. Глупые мечтатели, глупые гимназисты! И все же я испытываю странную радость и веру в то, что Он не оставит нас и эту страну, этот народ, и Его радостью соединятся живые и мертвые, правые и виноватые, и мир устоит, устоит, Сережа! Прощай, Сережа, прощай, милый, молись за нас, как мы молим Бога о тебе. Шиллер будто прозрел нас и сберег нас и нашу веру для будущего. Я целую краешек этой страницы. Кажется, уже. Прощай».
Сергей Иванович вдруг понял, что бездна времени, разверзшаяся перед ним, страшнее бездны вечности. Жизнь показалась ему чем-то столь же далеким и чуждым человеку, как его душа. Ему захотелось умереть – тотчас, сразу, мгновенно, и было мучительно сознавать, что это невозможно. Он поцеловал краешек страницы, исписанной вкось – через немецкие буквы – по-французски карандашом.
С книгой под мышкой и лупой на лбу он вышел из дома, спустя несколько часов был арестован и вскоре расстрелян. Книга и немецкое удостоверение личности были приобщены к делу как вещественные доказательства.
Гертруда продолжала жить среди чудовищ, тикающих часов и тарелок с гниющими яблоками. Вся ее жизнь сжалась в один день, еще тридцать лет клонившийся к закату. Потешая новых – русских – жителей городка, прозвавших ее Веселой Гертрудой, она часами приплясывала на одном месте, монотонно напевая: «Зайд умшлюнген, миллионен…» Она жила среди людей и чудовищ из сновидений и потому и не заметила прихода смерти, открывшей дверь в мир, где ее ждал Миша, ждал Гуго, ждала Луиза, ждал, наконец, Бог радости, так и не научившийся немецкие сны отличать от русских…
Чужая кость
…Присоединись ко мне в вознесении благодарностей, ты, ставшая моей подругой и в грехе, и в прощении.
После двух ожесточенных штурмов городка и прорыва танкистов к дорогам на Кенигсберг поредевший полк майора Лавренова оставили в тылу, а его самого наскоро назначили комендантом взятого городка у слияния рек Прегель и Алле – горы битого кирпича, над которыми еще не рассеялись клубы дыма после двухдневного артобстрела и массированного налета английских бомбардировщиков с Борнхольма.
Майор занял более или менее сохранившийся дом пастора, где доживала свой век полуслепая старуха-вдова, – массивное двухэтажное строение красного кирпича, с просторным кабинетом, уставленным книжными шкафами, и просторной же гостевой спальней наверху, обычно пустовавшей и служившей хранилищем для яблок, сложенных в прорезные ящики. Старуха пообещала привести свою племянницу, которая приготовит спальню и будет прислуживать господину майору, если тому будет угодно.
– Три дня отдыха, – приказал Лавренов своему начштаба. – И готовься к приему пополнения. – Он остановился перед книжным шкафом, провел пальцем по тускло-золотому корешку.
«Historia calamitatum mearum» – «История моих бедствий» Пьера Абеляра. Рядом том Грегара «Lettres complete d’Abelard et d’Heloise».
– Любопытно. Но холодно. Пусть затопят камин… или что тут… печки?
Он поднялся в комнату с незанавешенными окнами, в которые било яркое весеннее солнце, где головокружительно пахло яблоками, отодвинул ящики, снял шинель и сапоги и в одежде лег ничком на