Шеберстов. – А ты, значит, человеком обзавелся.

– Кому-то он должен быть нужен, – пробурчал Иван Иванович.

Когда же безымянный бродяга внезапно умер, Голубеф заплатил из своего кармана, чтобы на дешевеньком казенном памятнике вместо учетного номера было написано хоть какое-нибудь человеческое имя. Недолго думая и написали: «Андрей Туполев, враг народа». И внизу – дата смерти.

– Вот ты и опять один, – посочувствовала ему соседка Танька Матроска. – И я тоже – опять. Заходи, чаю попьем.

Впервые увидев Таньку, Иван Иванович тотчас влюбился в разбитную бабенку, которая, как говаривали в городке, была слаба на передок. По выходным и перед праздниками она торговала цветами на базаре. Иван Иванович утром купил у нее самый дорогой и красивый букет, который и вручил ей вечером, признавшись в любви.

Танька букет приняла, расплакалась, поцеловала Голубефа в лысину и заперлась одна в своей комнате. Спустя несколько дней, столкнувшись с нею в кухне, Иван Иванович спокойно объяснил:

– Татьяна Сергеевна, больше не плачьте. Мое объяснение ни к чему вас не обязывает. Ну не выходить же вам за меня замуж, правда? Вы просто живите себе в свое удовольствие, и все, и мне этого довольно. – И без улыбки – улыбающимся его никто никогда не видел – добавил: – Это правда.

Танька Матроска сбилась со счета мужчинам, пытаясь устроить личную жизнь и всякий раз ошибаясь. Юнцы и солидные люди, женатые и холостяки, местные, приезжие и даже проезжие – кто только не побывал в ее постели, иногда задерживаясь на несколько месяцев, а иногда вылетая наутро со штанами, прижатыми к груди, и напутствуемые башмаком в затылок… При этом – правда, изредка – приходилось звать на помощь соседа-горбуна, обладавшего на удивление огромной физической силищей, и было забавно наблюдать за надоевшим Таньке громилой, которого Иван Иванович выносил вон скрученным в аккуратный бараний рог, сохраняя бесстрастное выражение на лице.

Однажды, спасаясь от кулаков очередного мужа, она заявилась пьяная в морг, где в ту ночь Иван Иванович трудился над восьмилетней утопленницей Наденькой Те. Голубеф уложил Матроску на тюфячок, укрыл каким-то теплым тряпьем и вернулся к столу. Проспавшись, Танька выпила водки и чаю и почувствовала себя лучше.

– Колдуешь, – сказала она, ласково глядя на Голубефа, склонившегося над телом Наденьки. – Как это у тебя получается… Наверное, правильно про тебя старухи говорят: горбуны какой-то тайной владеют, потому что у всех горбунов есть тайна… И буква «фэ» у тебя неспроста в фамилии…

– Художество, Татьяна Сергеевна, – откликнулся Иван Иванович. – Немецкий писатель Иоганн Вольфганг Гёте в произведении «Фауст» написал: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» И герой счастливо умирает. А что делает скульптор? Или живописец? Я уж не говорю о поэтах и музыкантах… Они останавливают живое, прекрасное, то есть как бы убивают жизнь, чтобы мы потом ею любовались и говорили: «Ах!» Вот взгляните…

И он сделал шаг назад, на другую табуретку, приглашая Матроску полюбоваться своим произведением.

Танька подошла ближе.

– Разве не чудо?

Матроска, кивнув, всхлипнула.

– Померла ведь… Это смерть, Ваня.

Иван Иванович нахмурился:

– Это искусство. Буква «фэ». Ничего не попишешь.

Устав от мужского перебора и непрестанных пьянок, Танька в отчаянии врывалась к Голубефу и звала его к себе «насовсем». Или вплывала, скромно потупившись, и приглашала на «чай с хорошо взбитыми подушечками». А бывало, что среди ночи ломилась в его дверь совершенно голая, ревмя ревя от неразделенной любви. Иван Иванович, не теряя достоинства и стараясь никоим образом не обидеть женщину, отправлял ее восвояси.

– Наверное, не мне бы это говорить вам, но я хочу любви, а не…

– И я! – кричала Матроска.

– Вы не любите, Татьяна Сергеевна, хотя наверняка хотите того же, что и я. Но – не любите. Потому что не знаете, что это такое, да и знать не хотите. В такие-то глубины залезать не всякому охота… Все равно что в преисподнюю сходить и живым вернуться.

– Любовь – чувство райское, – возражала Матроска. – Лжешь, Иван Иваныч! Ты из гномов, потому и мысли у тебя подземные! И бабы у тебя никогда не было – вот ты и злишься…

На том обычно и расходились – до следующего раза.

Женщина у Ивана Ивановича была, но вспоминать о ней он не любил. Незадолго до выхода из детдома его сделала мужчиной воспитательница – голубоглазая изящная женщина, курившая тонкие папиросы, всегда бледная, с прямыми белыми волосами до плеч. За нею ухаживали настоящие мужчины, а она однажды завела его в свою комнатку, раздела при свете, разделась сама и подарила мальчику великолепное девственное тело, слабо пахнущее изысканными духами и льняной свежестью. Совершенно ошалевший от свалившегося на него счастья, Иван никак не мог взять в толк, почему она отдалась ему, предпочтя его, карлика-горбуна, всем этим блестящим воздыхателям с их дорогими подарками и безупречными манерами. Она же ничего не объясняла. В постели она вела себя как человек, наконец-то выбравшийся из безводной пустыни к чистому источнику, и ничего не стеснялась, и просила, чтобы и он ничего не стеснялся. Так продолжалось недели три, нет, почти месяц. Наконец однажды вечером, лежа рядом с ним в постели и все еще учащенно дыша, она сухо попросила завтра не приходить и вообще про все забыть навсегда. Он не понял. Она включила свет и с улыбкой, которой ему никогда не забыть, протянула Ивану одежду. «Если я через тебя прошла, через тебя переступила, то теперь мне ничего не страшно. – И негромко, но четко повторила: – Ни-че-го. Брысь, Ванечка, дорогой и любимый мой Иоанн Креститель. И не рассказывай мне, пожалуйста, что ты сейчас чувствуешь: я чувствую то же самое. Брысь».

Уже на следующий день она просто исчезла из детдома и из городка, и больше он ничего о ней не слышал, но все его попытки предположить, как же ей живется сейчас, не шли дальше проституции, преступления или чего-нибудь в этом роде, – он же был твердо уверен, что за стеной, в которую упиралось его воображение, таится что-то гораздо более страшное, чем ему может присниться в кошмарном сне, ибо никто, кроме человека, не может превзойти своей дерзостью дьявола. Проституция, воровство, убийство – мелочи, детские забавы в сравнении с тем, на что, как он думал, отныне была способна эта женщина. Быть может, она превратилась в какое-нибудь чудовище, ужасностью своей превосходящее сам ужас, оставаясь при этом той же милой, красивой, изящной женщиной, чье тело так чудесно пахнет изысканными духами и теплым льном. Он даже не чувствовал себя обиженным и униженным, хотя, безусловно, она и обидела и унизила его, – перед ее будущим меркли любые обиды и унижения. И если он иногда просыпался среди ночи, крича от ужаса и не в силах вспомнить, что он только что видел во сне, – он понимал: видел ее. И самое ужасное заключалось в том, что он не мог, сколько ни пытался, выбросить ее из памяти. Может быть, лишь потому, успокаивал он себя, что и сама память сделана из того же вещества, что и забвение и тьма.

Иван Иванович одним из первых узнал от доктора Шеберстова о Танькиной болезни, но никак не реагировал на реплику врача: «Дай-то бог, чтобы я ошибся». В городке же и вовсе не придали значения тому, что Матроска после очередных запоев и драк все чаще попадала в больницу, и только когда ей больше месяца пришлось отваляться в «желтой палате» (которая давно была выкрашена в другой цвет, но все равно ассоциировалась у людей со смертным приговором), бывший ее муж, квелый нюня Сисяс, изрек: «Вот и допрыгалась алкафка: сисяс ее косая и приберет!» Буяниха ему посоветовала заткнуться: «Потому что ты ей прыгать ой как помогал!»

А уж когда и Голубеф стал без зова навещать ее чуть не каждый вечер, Матроска сказала:

– Значит, хана, Иван Иваныч? Что ж, поживем пока с ханой.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату