же если проследить общую тенденцию поведения лингвистов перед парадоксом неформализуемости, то она куда больше походит на отступление, чем на осаду. Уже анализ по непосредственно составляющим в той форме, в какой он был предложен Уэллсом, является, по сравнению с 'полной дистрибуцией', явным отходом от проблемы, поскольку между языковой конкретностью (уровень терминов) и уровнем лингвистического описания сразу же появилась непроходимая полоса перехода от класса к термину, то есть возникла та самая абстрагирующая мистификация, которая легко позволяет перейти от котенка в семейство кошачьих, но крайне затрудняет обратное движение, всегда можно наскочить на какого-нибудь ягуара или ирбиса. Как раз в этом отрыве от проблемы и возникает почва для той игры, над которой потешается Таубе: 'В эту игру играют так. Сначала заявляют, что, если не учитывать незначительные детали инженерного характера, машинную программу можно приравнять самой машине. Затем блок-схему программы приравнивают самой программе. И наконец, заявление, что можно составить блок-схему несуществующей программы для несуществующей машины, означает уже существование этой машины' (II, с. 65).

Этот отрыв, непроходимая полоса в каждом дальнейшем шаге лингвистики не только сохранялись, но и дополнялись новыми отрывами, новыми полосами. В порождающих грамматиках Хомского (13) тот же расчленяющий эффект возникает не только как разрыв между уровнем терминов и уровнем описания, но делает и само описание разорванной структурой. Следуя, скажем, за Хомским, но начиная с уровня терминов, мы легко возводим грамматическую надстройку для любого данного предложения:

S (Предложение) Отсюда две ветви вниз (обозначаю 1 и 2), каждая раздваивается и т.д.

1. NP (Именная группа) 1.1. Т (Артикль) (the) 1.2. N (Имя) (man)

2. VP (Глагольная группа) 2.1. Verb (Глагол) 2.2. NP (Им.гр.) 2.2.1. Т (Артикль) (the) 2.2.2. N (Имя) (ball)

(Уровень терминов)

Но мы решительно не видим способа строительства с крыши, с надстройки над пустым местом, то есть того самого порождающего движения сверху, по которому и названа такая грамматика. Такое движение споткнется не только на переходе к уровню терминов, но и на переходе к любому этажу, где также будет возникать выбор, уничтожить который нельзя без обращения к уровню терминов, то есть мы будем либо получать по своей особой грамматике для каждого уже известного предложения, либо же вообще не стронемся с уровня предложений.

Трансформационный анализ с выделением 'ядерных' предложений добавит только еще одну ступень неопределенности. И хотя бесспорно, что 'грамматика существенно упрощается при добавлении трансформационного уровня' (13, с. 454), само это упрощение носит с формальной точки зрения запрещающий, а не порождающий характер, поскольку, и здесь мы снова встречаемся с едва прикрытой фигурой всезнающего информатора, прежде чем различать трансформации на обязательные и факультативные, а предложения, соответственно, на ядерные и пассивные, мы обязаны либо снять с порождения запрет на плагиат и различить в повторе необходимое и случайное, либо же поставить рядом с собой бога-лингвиста-теоретика Ельмслева и с божьей помощью разбираться, какое из уникальных предложений порождается законно, а какое незаконно или не совсем законно - факультативно.

И все же, нам кажется, было бы явной несправедливостью просто перечеркнуть события последних десятилетий в лингвистике в силу их изначальной ложной направленности и отсутствия результатов, как это делает Таубе, рассматривая всю деятельность по машинному переводу как заблуждение: 'Мы здесь не настаиваем на том, что исследуемая нами деятельность навязывалась как преднамеренный обман, а лишь считаем эту деятельность заблуждением. С другой стороны, безотносительно к целям и намерениям ученых, попавших в сети этих заблуждений, важно подчеркнуть то, что общественность, благоговеющая перед именем ученого XX века, оказалась обманутой' (II, с. 123).

В чем же общественность обманута? В том, что научные методы всесильны? Если мерить 'ущерб', нанесенный общественности машинным переводом, в чисто престижных единицах как ущерб чувству некритического благоговения перед именем ученого XX века, то вполне может оказаться, что и для общественности, и для самих ученых XX века лингвистика сделала крайне полезное и ценное критическое дело, поставив вопрос о пределах применимости методов науки. Ведь в самом деле, лингвистика все эти годы занималась, собственно, 'охотой на ведьм', изгоняла из лингвистической теории элементы ненаучности, неформализуемости, того самого беса значения, о котором Лем пишет: 'Мы прикидывались, будто вообще не замечаем этой бездны, куда теперь решились заглянуть. Мы говорим все это, чтобы подготовить читателя к противоборству с загадкой, более таинственной, чем Сфинкс, а именно - к борьбе с проблемой значения, с самой бездонной среди всех бездн' (12, с. 206). Тяга к математизации лингвистики во многом объяснима, по Лему, как чисто научное стремление 'помешать этому духу проникнуть туда, где прежде всего нужна строгость', и математика привлекает именно своей чистотой от смысла, значения: 'Пожалуй, лучше всего это удалось математикам, которые изгнали беса из своих владений и закрыли за ним врата на все засовы, декретировав, что все, чем они занимаются, вообще ничего не 'значит' и является попросту некой забавой, игрой в расстановку значков на бумаге, значки же эти ни к чему, кроме друг друга, отношения не имеют' (там же, с. 208).

Этот языковедческий пуризм, это стремление очистить наконец лингвистику от духа ненаучности заметны у всех основателей современной лингвистики. Блумфилд вообще исключал семантику из лингвистики как особую нелингвистическую дисциплину. Ельмслев в своей критике 'гуманитарных предрассудков' более точно фиксирует проблему в оппозициях творчества и репродукции: 'В своей типичной форме гуманитарная традиция отрицает a priori существование постоянного и законность его поисков. Согласно этой точке зрения общественные явления в противоположность естественным непериодичны и по самой этой причине не могут, как это имеет место с естественными явлениями, быть объектом точного и обобщенного изучения' (5, с. 269). Но, пожалуй, наиболее точно и остро существо дела вскрыто отцом глоссематики Ульдаллем, который видит главную опору ненаучности в человеческом тщеславии: 'Мы сталкиваемся прежде всего с человеческим тщеславием. Если устранить 'вещи', то и человек, который является прежде всего 'вещью' - в действительности даже прототипом любой 'вещи', - будет также устранен. Нам неприятна даже мысль о том, что нужно подвергнуться унижению, состоящему в отречении от собственной личности, от собственного аристотелевского призрака, для того чтобы стать просто точкой пересечения абстрактных функций; о том, что общественное достоинство человека должно быть сведено к алгебраической формуле. Есть что-то унизительное в том, что ты должен подвергнуться анализу; возможно, именно это чувство, в такой же мере, как и религиозные предрассудки, препятствовало в течение столь долгого времени рассечению человеческих трупов. Холодный анализ человеческого поведения еще больше настораживает, поскольку он способен вывести на свет многое из того, что лучше было бы оставить окутанным тьмой' (14, с. 405-406).

Вместе с тем эти изначальные умонастроения, которые фиксируются уже у основателей и сохраняются последователями на правах ориентиров исследования, дают, нам кажется, ключ к пониманию ситуации. Если задача сводилась к тому, чтобы доказать в исследованиях репродуктивную природу языка и речи, изъять из этой области 'тщеславного' человека как избегающий контроля и неформализуемый фактор, то смысл происшедшего можно предельно точно выразить самым научным из научных постулатов: жив, курилка! Не удалось тебя загнать в точку пересечения абстрактных функций, понять под формой трупа!

Человек в функции творца, способного создавать новое, непредсказуемое и неповторимое, оказался неустраним из языка. Охота за ведьмами смысла, борьба с бесом значения должны, видимо, пониматься как попытки изгнать человека-творца из предмета лингвистики, и тот факт, что эти изгоняемые ведьмы и бесы в любой попытке отхода от текста немедленно материализуются в фигуру 'информанта', обязанного сделать за лингвиста то, что он собрался делать сам: снимать неопределенность выбора, санкционировать предлагаемые решения, объяснять лингвисту, что он делает, - представляется нам фактом глубоко симптоматичным, позволяющим объяснить нечто не только в поведении лингвистов, но и нечто относящееся к природе языка как средства общения.

В самом деле, интересен не только, да и не столько, пожалуй, сам факт скрытого или открытого присутствия источника знания, информанта в формальных построениях современной лингвистики, сколько те ситуации и этапы анализа, на которых он появляется как обязательное условие движения.

Мы видим, что там, где лингвист имеет дело с текстом, информант ему не нужен. Не нужен он ему и в анализирующе-синтезирующем теоретическом движении, пока лингвист идет от текста в системе: изъять

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату