предусмотрительным, прихватил на мосту двух проходимцев в подмогу к затеянному предприятию. Гортензиус, не чуждавшийся никакого заработка, содержал у себя в ту пору четырех пансионеров, которые посещали первый класс школы Бонкур. Он репетировал с ними уроки, когда вошли наши люди.
— Государь мой, — обратился к нему шарлатан, — ваши родственники сказали мне, что у вас болят зубы; не угодно ли вам будет их вырвать?
— Что? — удивился Гортензиус. — Да мои зубы здоровее ваших; вы принимаете меня за другого.
— Никоим образом, — возразил шарлатан, — я уже предупрежден, что вы захотите это скрыть, дабы я не вырывал вам зубов. Но мне приказано удалить их, и я так и сделаю. Держите его, ребята, откройте ему рот пошире: я причиню вам такую ничтожную боль, что вы и не заметите.
Тогда его соратники попытались схватить Гортензиуса за руки, но он угостил каждого ударом кулака. Шарлатан же сказал школярам:
— Пособите, господа; мне сказали, что необходимо удалить зубы вашему учителю; надо это исполнить. Он и сам хочет, да боится, что я причиню ему боль, но это го не будет.
Школяры, поверив ему, также набросились на Гортензиуса, и тому стоило больших усилий отбиваться от стольких людей. Наконец он сказал школярам:
— Как? Вы против меня? Разве вы не видите, что это наглые обманщики? Если вы меня не защитите,
я пожалуюсь вашим родителям.
После этих слов они оставили его и обратили свои силы против шарлатана, которого попытались прогнать. Гортензиус, схватив палку, принялся его бить и выставил вон вместе со всеми провожатыми, каковые не посмели оказать сопротивление человеку, более сильному, чем они, и находившемуся у себя дома. Помощники шарлатана, очутившись на улице, потребовали у него плату за свои труды. Он заявил, что сам не получил денег; тогда они стали спорить, а затем перешли к побоям и, пожалуй, проломили бы ему голову, если б их не розняли соседи. Не знаю, чем все дело кончилось для зубодера, но Гортензиуса не переставали с тех пор осыпать насмешками по поводу этого приключения.
Он ничего не слыхал о моем участии в этой проделке, а потому, встретив меня как-то в Париже, подошел ко мне и выразил сожаление о том, что мы так давно не видались. Я сказал ему, что совершил небольшое путешествие, но что собираюсь в более далекое и намерен отправиться в Италию. Это его соблазнило, и он пожелал мне сотовариществовать, отказавшись от всех своих притязаний во Франции. Ему казалось, что поскольку здешняя земля кишит прелатами, то любословие должно быть в большем почете, нежели в Париже, и ему скорее окажут уважение. Будучи не таким неуравновешенным человеком, как Эклюзий, я всю дорогу жил в мире с нашим педантом и не издевался над его чудачествами. Напротив, я деликатно указываю Гортензиусу на его недостатки и отучаю его от школярской блажи и коротеньких латинских вставок, которыми он пересыпает свою речь.
Когда Одбер закончил таким образом рассказ о Гортензиусе, Франсион попросил его заверить педанта при встрече, что он очень его уважает, дабы тот явился к нему без стеснения и они могли потешиться в свое удовольствие. Ремон и Дорини тоже выразили желание увидать эту редкостную личность, а потому Одберу пришлось обещать, что он приведет его при первой возможности. Всем им хотелось позабавиться над ним, как это случалось уже и раньше, а в этом нет ничего достойного осуждения. Все же дальнейшие обстоятельства, описанные в сей книге, служат лишь для того, чтоб осмеять наглость некоторых глупых и заносящихся людей, и вы не встретите здесь ничего такого, что могло бы неприятно подействовать на щепетильные души. Впредь в нашем повествовании выступят одни только плуты, причем наиболее хитрые, обманув других, будут обмануты сами, дабы научились они не презирать никого и вести жизнь менее беспутную.
КНИГА ХI
ОДБЕР ТАК УСЕРДНО УГОВАРИВАЛ ГОРТЕНЗИУСА, что тот на другой день отправился навестить Франсиона, который встретил его с выражением величайшей радости. Этот достойный педагог вообразил, что найдет в его лице ученика, коего сможет научить многому, а потому, желая показать выдающиеся свои способности, прибег к некоторым цветочкам красноречия, вызубренным наизусть на предмет использования при всяких случаях.
— Как, славный Франсион, — изрек Гортензиус, — я думал, что вас труднее вывезти из Парижа, нежели Арсенал или Судебную палату, и что вы так же неотделимы от Лувра, как Парадная лестница и Швейцарский зал!
— А я представлял себе, — возразил Франсион, желая отплатить ему той же монетой, — что вас можно будет видеть в квартале Парижского университета до тех пор, пока просуществуют колодец Сертена [202], школы канонического права, кухня Кармелитского монастыря [203] и господин Руайе, этот Диоген нашего века.
— Вы видите, — продолжал Гортензиус, — я приехал сюда, чтоб стать в ряды тех, кто носит платье цвета розы и кому предметы, наиболее близкие нашим взорам, не кажутся зловещими. Но не пожаловали ли и вы сами сюда, чтоб подчиниться любви и отказаться от той свободы, которую ценили не менее, чем Веницейская республика? Потеряли ли вы то, за что пятьдесят лет тому назад голландцы вели войну с королем испанским [204]? Вы любите красавицу, которая в разгар боя могла бы выбить оружие из рук герцога Менского.
— Готов признать часть сказанного вами, — отвечал Франсион, — однако не то, что я сходствую с веницейцами и голландцами. Эти сравнения слишком отдаленны. Но прошу вас, подымемся в горницу графа Ремона, который будет вам очень рад. Там каждый расскажет о своих делах.
После этого дю Бюисон и Одбер, пришедшие вместе с Гортензиусом, поднялись наверх без дальнейших цере моний, он же пожелал во что бы то ни стало уступить дорогу Франсиону: так велика была его учтивость.
— Государь мой, — сказал он, — соблаговолите пройти вперед; вам следовало бы обладать чем-то посильнее терпения, чтоб тащиться за мной: я заболел в дороге; ноги мои существуют только для видимости, тело же чувствует себя не лучше, чем тело папы, и в тридцать восемь лет меня можно почитать такой же руиной, как Бисетрский замок [205]; я старше своей бабушки и помят, как корабль, трижды плававший в Индию.
— Ах, государь мой, — отвечал Франсион, смеясь, — пожалуй, сходство было бы ближе, если б вы сказали, что так же помяты, как старая кастрюля францисканцев, служащая им вот уже сто двадцать лет.
— Не смейтесь, прошу вас, — возразил Гортензиус, — ни в африканской пустыне, ни на Сен- Жерменской ярмарке нет свирепее чудовища, нежели моя болезнь. Ваше тело создано из такого крепкого вещества, что ничто не может его покалечить, разве только гора на вас свалится; вы одни способны создать население целой колонии.
— Все это ни к чему, — заявил Франсион, — ваши отговорки бесполезны; если вам трудно подниматься по лестнице, я вам помогу, следуя за вами. Ах, государь мой, разве вам неизвестно, что нет такой чести, которую я не был бы обязан оказать вашим достоинствам?
— Вы меня опередили: я собирался сказать вам то же самое, — отвечал Гортензиус, — но, может быть, вы полагаете, что я себя не знаю и забыл свое имя, словно стал папой? Вы начинены учтивостями и церемониями, как Ветхий завет и римский двор; неужели мы простоим с вами у этой лестницы до скончания света и мне придется защищаться от врага, который кидает мне в голову одни только розы и хлещет меня не иначе, как лисьим хвостом?
— Не будем говорить ни о папе, ни об его дворе, — сказал Франсион. — Мы находимся в Риме, где поневоле надлежит быть осторожным: разве вы не боитесь инквизиции?