— Я нашел три подходящих камешка, па, я… — и осекся. — Ты себя плохо чувствуешь, па?
— Отлично, — улыбнулся Хол. — Тащи-ка сумку.
Он зацепил ногой столик у софы, пододвинул под самый подоконник и водрузил на него широко раскрытую сумку. Показалось, что камни тускло светятся. Затем щеткой подтолкнул обезъяну, и она, чуть качнувшись, плюхнулась туда. Одна из тарелок ударилась о камень и слабо звякнула — нь!
— Папа? Па? — как-то испуганно позвал Пит.
Хол оглянулся. Произошла какая-то метаморфоза, что-то изменилось. Но что?
И тут он заметил, куда смотрит сын, и все понял. Прекратилось жужжание. Муха неподвижно лежала на подоконнике.
— Это сделала обезъяна? — шепотом спросил Пити.
— Поехали, — ответил отец, застегивая молнию. — Поговорим по дороге.
— Машину взяла мама.
— Доберемся, — заверил Хол и взъерошил сыну волосы.
Он протянул клерку водительские права и двадцатидолларовый билет. Взяв в залог часы, тот выдал Холу ключи от старенького автомобиля. Шельберн-старший заговорил, когда выехали на дорогу, ведущую к Каско, — вначале сбивчиво, потом спокойней. Начал с рассказа о том, как его отец привез обезъяну из плавания детям в подарок. Это была не какая-нибудь особенная игрушка — ничего ценного или необычного в ней нет. В мире наверняка сотни тысяч заводных обезъян, сделанных в Гонконге, на Тайване или в Корее. Но где-то, в какой-то момент — может, даже в темном чулане того дома в Коннектикуте, где росли два мальчика, — с обезъяной что-то произошло. Что-то нехорошее. Возможно, продолжал Хол, пытаясь разогнать автомобиль быстрее сорока, то нехорошее — может, даже очень нехорошее — просто дремало и не осознавало себя до конца. Тут он замолчал, вероятно, подумав, что большего Пити просто не сумеет понять, но про себя продолжал мыслить. Он подумал о том, что любое зло, наверное, очень похоже на обезъяну с заводным механизмом, который сам же и заводишь: он приходит в движение, и уже звякают тарелки, скалятся зубы, а тупые масляные глазки уже смеются… или кажется, что смеются.
Он рассказал, как нашел обезъяну, но снова не все, потому что не хотел пугать еще больше и без того достаточно напуганного мальчика. Рассказ поэтому вышел нескладный, туманный, но Пити ни о чем не спрашивал; наверное, самостоятельно заполняет пропуски, подумал Хол, — точно так же, как когда-то он сам снова и снова видел смерть своей матери, хотя там не был.
На похоронах дядя Уилл и тетя Ида были вместе. Потом дядя сразу же уехал — шла уборка, а тетя Ида осталась еще на две недели, чтобы, перед тем как забрать детей с собой в Мэн, привести в порядок все дела сестры. Но главное, ей хотелось, чтоб они к ней привыкли — ошеломленные внезапной смертью мальчики едва осознавали происходящее. И когда они не могли уснуть, она была рядом с чашкой горячего молока; и когда Хол в три утра просыпался от кошмаров (в которых мама подходила к водоохладителю, не замечая обезъяну, что плясала и кувыркалась в его холодной зеленой утробе, скалясь и хлопая в тарелки, за которыми тянулись изумрудные кометы танцующих пузырьков); она была рядом, когда Билл сначала свалился от лихорадки, потом всю слизистую рта обнесло болезненными язвочками, а потом, через три дня после похорон, заболел крапивницей. И дети привыкли к ней, и еще перед тем, как всем вместе сесть в автобус Хортфорд-Портленд, Билл и Хол по очереди приходили и плакали ей в передник, а она брала их на руки и успокаивала, и так завязалась их дружба.
За день до отъезда из Коннектикута, чтобы навсегда осесть в Мэне (как тогда говорили), приехал на своей колымаге старьевщик и забрал кучу всякого хлама, который они с Биллом повыносили из чулана к дороге. И когда утиль, ожидая погрузки, лежал на тротуаре, тетя сказала, чтоб они еще раз сходили в чулан и взяли что-нибудь из того, что особенно дорого, на памать. У нас, ребятки, просто нет места для всего, сказала она, и Холу кажется, что поймав тетю на слове, Билл прошелся по всем тем загадочным коробкам, которые оставил отец, прежде чем отчалить от жизни. Хол с братом не пошел. К чулану у него пропал всякий интерес. В первые две недели траура ему пришла в голову дикая мысль: что если отец исчез или сбежал совсем не потому, что у него чесались пятки или он вдруг понял, что семейная жизнь не по нем?
Что если это обезъяна?
Когда послышался треск и чихание ползущего по кварталу тарантаса старьевщика, Хол занервничал, а потом схватил обезъяну с полки, где та стояла со дня смерти мамы (до этого он боялся даже к ней прикоснуться, не то что отнести в чулан), и вылетел с нею на улицу. Ни Билл, ни тетя его не видели. На ящике с малулатурой и прочим хламом стояла коробка фирмы «Ральстон-Пьюрин», набитая таким же старьем. Хол в паническом страхе, что обезъяна примется колотить в свои тарелки (давай, ну давай же, плюю на тебя, плюю, ТРИЖДЫ ПЛЮЮ), затолкал ее в коробку, из которой та явилась, но она лишь застыла в равнодушной позе, словно в ожидании автобуса, и улыбалась своей мерзкой, всезнающей улыбкой.
Хол, малыш в потертых вельветовых штанишках и разбитых «бастерах», стоял и ждал, пока старьевщик — синьор-итальянец с распятием на волосатой груди и щелью в передних зубах, через которую он что-то насвистывал, — не принялся грузить коробки да ящики в старенький фургончик с решетчатыми деревянными бортами. Он видел, как подцепили ящик вместе с ральстоновской коробкой на нем; видел, как обезъяна исчезла в кузове грузовичка; как старьевщик снова сел в кабину, звучно высморкался в ладонь, вытер ее огромным алым носовым платком и заставил вздрогнувшую машину выплюнуть сизое облачко дыма; тележка укатила. И с души свалился тяжелый камень — он ощутил это физически. Хол дважды высоко подпрыгнул, широко расставив руки с растопыренными пальцами, и если б кто-то из соседей его увидел, то, верно, приняв эту станность почти за богохульство, подумал бы, отчего этот мальчишка так радостно скачет (а именно так оно и было; трудно ведь ошибиться, когда видно, что скачут от радости), и уж точно бы спросил себя, не оттого ли, что и месяца не прошло, как мать сошла в могилу.
А он прыгал, потому что уехала обезъяна, уехала навсегда.
Так он думал.
Не более чем три месяца спустя тетя Ида велела принести с чердака коробку с елочными игрушками, и когда он там ползал, вывозив в пыли все коленки и вдруг — нос к носу — снова с нею столкнулся, то был настолько поражен и напуган, что даже укусил себя сильно за руку, чтоб удержаться и не закричать… или не умереть на месте. Готовая ударить в тарелки, она, ощерясь, беззаботно опиралась о край ральстоновской картонки, словно поджидала автобус, и, казалось, говорила: «Думал, уже избавился, да? Но от меня не так-то просто избавиться, Хол. Мы ведь созданы друг для друга, мальчик и его любимая обезъянка, пара неразлучных друзей. А где-то к югу отсюда глупый дряхлый итальяшка-старьевщик разлегся в ванне с выпучеными глазами и разинутым ртом, старьевщик с отвалившейся челюстью, от которого пахнет как от сгоревшего воздушно-цинкового аккумулятора. Он оставил меня для внука, Хол, и поставил в ванной, на полку с мылом, кремом и станком для бритья, рядом с четырехпрограммным радиоприемником, и слушал „Бруклин-Доджерс“, а я ударила в тарелки и смахнула приемник в воду, а потом пошла к тебе, Хол, ночами пробиралась по проселочным дорогам, и в самое глухое время на моих зубах играл лунный свет, и многие скончались во многих местах. Я пришла к тебе, Хол, я твой рождественский подарок, так заведи меня, кто выйдет из игры? Билл? Или дядя Уилл? А может, ты, Хол? Может, ты?»
С безумной гримассой и вытаращенными глазами Хол попятился и чуть не разбился, спускаясь с лестницы. Он сказал, что игрушки найти не смог, впервые солгав тете, что без труда читалось по его лицу, но она, слава Богу, не поинтересовалась, зачем он это сделал, и, когда вошел Билл, попросила его подняться и принести елочные украшения. Потом, наедине, Билл прошипел, что Хол просто олух царя небесного, если уже не может найти то, что лежит под носом. Хол промолчал. Бледный, не говоря ни слова, он ковырял свой ужин. А ночью снова приснилась обезъяна. Одной из своих тарелок она сбивала радиопроиемник, журчавший голосом Дина Мартина, и тот кувыркался в ванну, под нервный звон тарелок ДИНЬ, да ДИНЬ, да ДИНЬ; только в воде, через которую прошел электроток, лежал совсем не итальянец- старьевшикю
В воде лежал он сам.
К стоявшему на потемневших сваях эллингу они спустились по насыпи за домом. Хол нес сумку в правой руке. В горле пересохло, а сам он обратился в слух. Ноша казалась очень тяжелой.
Хол поставил сумку на землю и, нащупав в кармане связку, которую дал ему Билл, выбрал ключ с аккуратной надписью «эллинг», приклеенной обрывком скотча.
День выдался холодный и ясный. Неровный ветерок. Над головой ярко-синее небо. Листва