Ой, во поли тай женцы жнуть!
Хор вторит слаженно, каждый голос полон невыразимо жесткой силы. Все вместе сливаются в тяжелый колокольный звук, стиснутый узкими стенами барака, требующий широты и простора украинских степей, чтобы развернуть свою сжатую силу на все бесконечное пространство родины, чтобы хоть голосом коснуться ее дорогой земли. Успеть прошептать ей на ухо: «Мы едины! В жизни и смерти. Едины!»
А як пид горою, тай пид зеленою
Казаки йдуть!
Глаза певцов видят то, о чем поют, тем еще больше вдохновляясь, и дух замирает у тех, кто слушает плененную песню, и нет никакой возможности освободиться от напряжения, вызванного неусмирённой стихией могучих звуков.
Пропетая в дюжину мужских глоток песня срезалась на самой высокой ноте, словно ей удалось вырваться из тесного барака, а после, одурев от свободы, умчаться в беспредельные пространства Вселенной и на излете устало опуститься на отеческую землю певцов.
Молчаливое удивление слушателей тянулось до тех пор, пока Дьяк не произнес с чувством:
– Это один раз возможно, более не повторится…
– Замечательно получилось, – подпрыгнул Убей-Папу, – записываю. А товарищ Кламбоцкий пусть покажет номерок из своего прошлого репертуара. Согласны?
Кламбоцкий встал и поклонился.
– Так, – потер руки культработник. – Может быть, кто из вас стихи почитает?
– Озорник! – сразу нашелся Зяма, указав на сидящего с полуоткрытым ртом зэка. Тот ответил жалостливой улыбкой обманутого идиота, но не отказался.
– Он мне такие поэмы в камере заделывал! – Зяма прижал руки к груди. – Александр Сергеевич замучается такие сочинять. Жалость до слез берет. Он с виду только придурковатый, на самом-то деле…
– Чьи произведения собираетесь читать, Миловидов?
– Свои. Собственные, то есть, – ответил Озорник, – смущенно опустив в пол глаза, – прям сейчас прочитаю.
– Давайте! – скомандовал Убей-Папу, принялся было писать в своем блокноте с дерматиновой обложкой, но, что-то вспомнив, поднял на зэка вопросительный взгляд…
Озорник прокашлялся, начал читать:
Я кассу взял не из корыстных целей,
Мне просто нужно было её взять.
По Колыме меня ведут теперь метели
И заставляет подлый мент пахать…
– Стоп! Стоп! Стоп! – замахал руками перед носом Озорника культработник. – Нельзя! Цензура не пропустит.
– Почему не пропустит?! – завопил Зяма. – Это же конец света! Главное – бескорыстно, за просто так талант отдает людям! Мы опротестуем! Дай ему в рог, Озорник!
– Зяма, уймись, – сказал Упоров, – может, кто сам что-нибудь предложит. Желательно – без блата.
– Игру разрешено предложить, бугор? – спросил, ковыряя в зубах, Вазелин.
– Но без карт, пожалуйста! – попросил Убей-Папу. – Меня предупредили…
– Ты чо буровишь? Какие карты?! – возмутился Вазелин. – Самая народная, доступная каждому игра.
Из зала приглашаются на сцену две команды по пять человек. Одной команде даешь спичечный коробок и другой – ту же тару. Командуешь – начали! Кто вперед полный вшей наберет, тот и победит. Мы на Линьковом в двадцать минут управлялись. Смех, веселье!
– Вши не пойдут. Руководство против вшей.
– Врешь, блоха конопатая! По глазу вижу – врешь? Начальство поддержит: ловкость у людей развивается и коллективизм.
– На Линьковом вша не чета нашей, – зевнул с потягом Ключик, – энергичная, крупнее местной. По хребту бежит – спина прогибается. Местная для такого мероприятия не годится.
– А вот и годится, если тару уменьшить!
– Зажимают вшивые твои таланты, Вазелинчик, – посетовал одноухий проходчик Пашка Палей, – завистники!
– Кламбоцкий, вы фокус показать хотели! – культработник старается перекричать развеселившихся зэков.
– Потерпи, Сережка, потерпи. Зашью тельник – все увидишь. Тайна черной магии. Исчезновение предметов.
Я – единственный хранитель тайны…
– Можно так записать для конферанса?
– Только так, и не иначе! Скромно, без пошлости.
Сам в каком жанре подвизаешься?
– В драматическом…
– Не ошибусь – играешь Робин Гуда.
– Нет, что вы!
– А жаль…
…Фунт повернулся к Упорову, сказал…
– Воры прислали человека. С поручением…
– Сосульку?
– Угу. Дьяк должен выйти из зоны не позднее тебя. Сходка постановила.
– Выйдет на общих основаниях…
– Может, сказать при всех Дьяку, чтоб перестал кроить?
– Подумаем. Еще есть время. Ты не отказывайся и не обещай. Понял?
Фунт не ответил. Зэки сидели рядом, закованные в томительное молчание, отгороженные своими заботами от общего веселья. Левую щеку Граматчикова подергивает тик, но, похоже, он не чувствует, и Вадим смотрит на ее короткие, тряские прыжки в надежде – она сейчас устанет и остановится. Должна же наконец!
Щека трясется…
Потом было услышано и понято обоими. Вадим убрал взгляд от щеки Евлампия. Негромкие слова прошли сквозь их общую тишину:
– Я прочту стихи…
И опять тишина, и они решили – она замкнулась, она снова – броня. Щека замерла, тягуче, напряженно, как застывающее на морозе тесто. Держится из последних сил на самом, кажется, пределе. Вслед за тем, кто обещал читать стихи, сказал еще один злой и ехидный голос:
– Валяй лучше молитву.
Его сердито обрывают:
– Не выступай!
– Можно и молитву, – соглашается Монах, – точнее: не молитву, проповедь.
– От чегой-то нас Бог не бережет?! Объясни!
– Не смейте! – почти на визге запротестовал Убей-Папу, но Иосиф Гнатюк закрыл ему широкой ладонью рот.
…Мучительные мысли вернулись из затянувшегося их тихого омута, всплыли со дна в огромном пузыре, который лопнул на поверхности беззвучно. Отец Кирилл стоял в кругу, очерченном светом единственной лампы. Белое лицо с рублевских икон над черным сатином русской косоворотки загадочно непроницаемо. Рука, та, которую Вадим помнил пришитую к столу финкой Ведьмы, лежит лебединым крылом на куске ночи у изгиба локтя, и кровь, пролитая отцом Кириллом, сочится из памяти тяжелыми, теплыми каплями. Живая… Кап! Кап! Кап!
Красные слезы – в глазах, сквозь них человек, пытающийся объяснить тебе своей жизнью, для чего