кисти, шипел от боли, хватался за ушибленный бок. Долго и жадно пил чай, и на этот раз ничуть не играл.

В палатке стоял столик, стулья. Сидели, впрочем, прямо на спальниках: сидящий на стуле упирался головой в провисшее, пропитанное влагой полотнище. Время от времени кто-то выходил, стряхивал снег, тянущий книзу брезент. До конца брезент не натягивался даже без снега — намок. А скоро приходилось опять кому-то выходить и снова сбрасывать снег. Вошедшие показывали, проводя рукой по ногам, докуда нападало снега.

Выходить им было все труднее, потому что они не только беспрерывно дулись в карты и болтали, но и подливали из бутылок. Движения их окончательно замедлились, а лица приобрели свекольный оттенок. Особенно интересными, нежно-лиловыми переливами расписало круглую мужланскую харю Вовки. Он к тому же опухал от выпивки, должно быть, сказывались возраст, многолетнее пьянство, и сердце больше не справлялось. Сейчас, в адском свете керосиновой лампы, отвисшие куски разноцветной, как радужная пленка на луже, неживых оттенков плоти делали его похожим на упыря из фильма ужасов. Он обнимал Леньку, рассказывал, какая стерва у него жена. Миша заметил, что Ленька про свою жену никаких гадостей говорить не хотел, но слушал Вовку очень внимательно.

Никто из собравшихся в этой палатке не знал, что именно сейчас, вот сейчас происходят очень важные события. И что именно они виновники этих событий. И что если бы не они — эти события вообще не произошли бы.

Дело в том, что сеанс связи был назначен, вообще-то, на двадцать часов двадцать две минуты. И перед заброской бандитам долго объясняли, махали пальцем перед носом Вовки — при невыходе на связь сразу же вылетают спасатели. Невыход на связь — чрезвычайное происшествие! Говорилось об этом раз в пять больше, чем надо, и понятно почему — Чижиков хорошо знал своих милых мальчиков и прекрасно понимал, насколько они ненадежны.

Но рация стояла, еле вынутая из рюкзака, нерасчехленная, а умевший пользоваться ею Ленька обнимал за шею одного из младших Сашек, бил своей кружкой об его, расплескивая тревожно пахнущий спирт, и проникновенно объяснял, что он в гробу видел тех, которые его не уважают.

А далеко на юге, в Карске, у нескольких людей все больше нарастала истерика. Не выходил из своей давно опустевшей лаборатории великий археолог, надежда всей сибирской науки Колька Чижиков. Уже отключили отопление, а погода стояла не летняя, и Чижиков накинул пальто. Голая лампочка под потолком еле освещала крытый клеенкой стол между стеллажами, нищенский чайный набор, остатки чего-то засохшего в хлебнице. Красноватый, словно бы какой-то подземный свет делал причудливыми формы стеллажей, придавал странный вид бесчисленным фотографиям на стенах, экспонатам. Всю жизнь Чижиков был завзятым атеистом. Где только мог и по какому угодно поводу возглашал он, что нет бога кроме Маркса и Ленина и что очередной генсек — пророк его. Что нет бессмертия души и что «мы, материалисты, точно знаем», что все кончается со смертью. Точно так же он всю жизнь говорил и другим, и себе, что умные люди знают, как надо жить, что жить хорошо, а хорошо жить еще лучше и что все так делают.

Но есть вещи, которые гораздо лучше не говорить, не шептать, а громко орать. И ни в коем случае не ночью, не наедине с собой. Орать лучше всего среди дня и в густой толпе себе подобных — лучше всего единомышленников, которые не пожмут плечами, а как раз оценят и поймут.

И потому всю свою жизнь Чижиков бежал, как бес от ладана, от любых мыслей о надмирном, о вечном, а особенно в ночное время. И уж какие мысли он изо всех сил гнал по ночам, так это мысли о загробье: слишком страшно ему становилось. А вот сегодня, в этой пустой, гулкой комнате, в красноватом свете трещавшей, покачивавшейся лампочки… Нет, Чижикову не было страшно, что вот кто-то мохнатый вылезет из-за шкафа. Просто в тишине и в пустоте, в освещении, таящем намек, за полночь лезли всякие мысли… Ненужные, гадкие мысли!

В другом большом здании Карска метался, меряя шагами свой исполинский кабинет, губернатор кислых щей Простатитов. Зеркала видели, как трясется, судорожно дрожит тяжелое бабье лицо, дорогая мебель принимала на себя пинки, ноги в сапогах пинали мебель, подслушивающие устройства слышали тяжелое, прерывистое дыхание.

Маялся за дверью постовой, в предбаннике дремал в кресле личный ночной секретарь. Один звонок, всего один, только один звонок! Взорвись трелью телефон, расцеловал бы его, наверное, Его Превосходительство, губернатор Карской области! Но он молчал.

А на другом конце города все засыпал и никак не мог заснуть еще один ничтожный человечишко, самый высокопоставленный сыноубийца города Карска, а быть может, и всей Российской Федерации. Сергей Вороватых вообще предпочитал режим. Он очень любил себя и ценил свое здоровье, очень беспокоился по поводу своих недомоганий. Он очень любил в одиннадцать часов быть в постели, отключить телефон и мирно спать до раннего утра. Много лет просыпаясь в половине седьмого, практически без изменений, Сергей Александрович ждал, что вставать будет бодрым и свежим. Но просыпался он обычно разбитым и вялым, потому что спал в теплой пижаме и под теплым одеялом, а комнату не проветривал, панически боясь простудиться. И перегревался, разумеется.

Потому, может быть, и просыпался Вороватых по нескольку раз за ночь: что-то душило, давило в груди; на открывшего глаза наваливалась депрессия. Часами он не спал, томился: злился на неправильное устройство Вселенной, на ее дурацкие законы. Мир представал черным, гнусным, полным всякой нечистоты. Мерзкие типы населяли этот черный мир, и гулко, нехорошо бухало сердце, так переживал Вороватых черноту и низость всего окружающего. Даже спавшая с гулким храпом супруга вызывала во время этих ночных бдений гнев и отвращение у Вороватых. Вообще-то, жену он любил, почитал, а главным образом боялся, но в такие минуты ее жизнеспособность тяжко удручала Вороватых. Может быть, еще и потому, что вроде бы кто как не супруга могла бы разделить скорбь отеческую по убиенному сыночку.

А Вороватых после истерик, падений в обмороки, диких вскрикиваний первых дней просто боялся что-то говорить жене. Уместно уточнить, что вскрикивал, хватался за щеки, падал в обмороки сам Вороватых. Окаменевшее, стянутое в маску страданием лицо Валентины Вороватых стояло перед ним все эти страшные дни. И приходило по ночам, снилось ему наряду с веселыми, наглыми лицами пришедших в его кабинет за считанные часы до выстрелов.

По правде говоря, Вороватых и сейчас не сомневался, что все сделал совершенно правильно. Ну не мог, ну никак не мог он отдать эти доллары! По крайней мере, вот тогда, в тот самый момент — никак не мог! Он никогда не признал бы это вслух, тем паче — не сказал бы жене. Но был уверен, что все он делал правильно; все было так, как должно было быть. А кроме того, что греха таить? Был уверен Вороватых, что никто и не осмелится стрелять. В кого?! В Большого Человека, в правую руку самого Вани Простатитова?! Он был не из тех, в кого стреляют. Он всегда стоял над скопищем маленьких людей, давившихся в автобусах или мерзших на остановках, пока он проезжал мимо них на своей персональной машине. Эти людишки ели в столовых, покупали в магазинах какую-то невероятную гадость, травились подделанной водкой. Это они умирали потому, что на лечение у них не было лекарств, погибали в «локальных конфликтах». Сергей Вороватых удобно откидывался на подушках, рассекал пространство мимо тех, в кого могли стрелять. Ему могли угрожать, могли пугать, но и только, пока он возвышался над стадом, пока не смешался с теми, кто покупает в магазинах, ест в столовых и ездит в автобусах.

Даже когда ему позвонили — не верил. Не верил, когда ехал, и понимание пришло, только когда он сам, своими глазами увидел, что осталось от сына. Вороватых содрогался до сих пор, вспоминая эту гадость, что-то изжелта-нелепое, запрокинутое, с окостеневшей выставленной рукой, к чему надо было идти, огибая ручейки и лужи крови. Это, оставшееся от сына, умерло не сразу. Оно еще шло, оставляя везде отвратительные кровяные потеки, зажимало пробитую грудь, пока не рухнуло вон там, споткнувшись о нагреватель, не завалилось, чтобы больше не вставать. Вороватых еле сдерживал рвоту, глядя на испачканные кровью волосы — этими руками он еще и за голову хватался; на перекошенные, сведенные губы. Валентина потом спрашивала, будто он был способен ответить: что вспоминал, кого звал мальчик в свои последние минуты?! Тогда не было вопросов — было одно только отвращение.

А потом вдруг пришел и страх, хлынул под пупырчатую кожу. Получается, стрелять могли и в него?! В НЕГО!!! Значит, эти, ввалившиеся в кабинет как были — в шапках, в висящих на шеях шарфах, сверкая фиксами, гавкая матом, — значит, и они могли… Вороватых присел на подогнувшихся, ватных ногах. Ему

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату