людей верни.
— Снег? Пускай себе идет… Что мы, снега не видали?
— Плохой снег скоро ходи. Дурной снег. Ты нам путилька жалей? Мы думал насяльник верни. Мы олешка гонял, хурда-мурда забирал, народ сам домой иди.
Миша понял эвенков так, что они вымогают бутылку.
— Бутылками я не распоряжаюсь. Это вы у Михалыча спросите, ребята.
— Э-э-э! Михалыч путилька не жалель. Михалыч понималь. Ты лучше путилька давал, мы народ возвращаль.
— А зачем вы его «возвращаль»? Народ дело делать пошел, и пусть делает.
— Снег пойдет — ничего народ не делал. Плохой снег.
— Снег пойдет, снег кончится, разницы нету. В случае чего спрячутся в зимовье.
Василий безнадежно махнул рукой.
— Э-э-э! Ты не понял ничего!
Парни вскочили на оленей, отъехали метров на двадцать. Несколько минут они что-то перекладывали во вьюках, подтягивали и подвязывали. Ему казалось, что эвенки не торопятся, ждут, чтобы он передумал. Но он стал снова заниматься хозяйством, чтобы видели — не до них и уходили бы. Парни ушли, больше ничего не говоря. Миша заметил, что эвенки направились на север, в ту же сторону, куда ушел отряд.
К середине дня туча занимала полнеба. И была это уже не туча, а что-то огромное, несоразмерное со всем остальным, даже с озером. Пелена облаков была теперь везде, и солнечный свет окончательно померк. Миша заметил, что исчезли все лемминги и все суслики. Ни одной веселой пестрой фигурки на камнях. Сколько раз он ходил к озеру, и ни разу ни один зверек не свистнул.
А ветер дул все так же мощно, равномерно, совершенно одинаково нажимая на человека везде, где бы только ни оказался Миша Будкин. Такого неба, такого ветра он никогда еще не видел.
В тишине, среди тихих звуков и ветра, сильно клонило ко сну. И Миша улегся на спальник, не было никакой разницы, когда спать. В серых сумерках северной ночи спать скорее было неприятно. Тем более, что Миша помнил о приключениях ребят на Коттуяхе и о двуногом существе. А эвенки ушли, наконец, и ночью он остался один.
Проснулся Миша неожиданно: кто-то вдруг схватил его за руки. Схватил не сильно и не больно, но крепко. Было серо, наверное, уже наступил вечер. Вот только склонившегося над ним человека Миша никак не мог узнать и двинуться ему не удавалось. Миша попытался сесть, человек с ухмылкой толкнул рукой в плечо и легко отбросил его на спину, в ту же позу. Тут только Миша понял, что он связан.
Крупный мужик с грубым лицом стоял над ним, почти что упирая в лицо Мише ствол. Необходимости в этом не было. Миша понимал, что и сунутый в лицо ствол, и нарочитое молчание мужика были способом давления. Мужик хотел, чтобы Миша посильнее испугался, чтобы почувствовал себя маленьким и жалким и как неопределенно его положение. Это пугает, делает человека сговорчивее. И еще заставляет первым начать разговор. Мужик с двустволкой хотел, чтобы он начал разговаривать. Чтобы спросил о чем-то или хотя бы возмутился. И тогда получилось бы так, что это Миша хочет разговаривать, а вот тому, с двустволкой, говорить с Мишей вовсе и необязательно. И он смог бы допрашивать Мишу так, как будто вовсе не ему это и надо.
Все это Миша понял мгновенно, почти без усилия мысли. Учили его, может быть, и не так хорошо, как учили в «фирме» двадцать лет назад, но все-таки чему-то научили. И он стал играть в навязанную игру. В древнюю игру, такую же древнюю, как игра в секс, игра в дочки-матери или в «догони и поймай». Эта игра называлась «выясним, кто здесь главнее». Мужик делал безразличное лицо, что-то жевал щетинистой небритой мордой. Миша тоже сделал безразличное лицо, повернул голову в сторону.
По лагерю бродили какие-то незнакомые люди. Такой же огромный, с грубой мордой, почти двойник стоявшего над Мишей, потрошил рюкзак Михалыча, выкладывал вещи на походный раскладной стол. Рядом с ним стоял еще один, с такой же грубой мордой, но моложе. В палатке Михалыча тоже кто-то сопел и возился, и Миша слышал, как шелестит полотнище, как сопит кто-то в большой шестиместной палатке. И еще кто-то ходил за спиной.
Но хуже всего было не это. Он почти не видел озера. Горы плотно скрыла серо-белая, движущаяся мгла. Только теперь Миша сообразил, что слышал вовсе не только шорох и шелест полотнища. Сыпясь из почти прижавшихся к земле серых туч, шелковисто шелестел сухой снег. Было что-то неприятно- равнодушное в почти вертикальном, равномерном падении тяжелых, мокрых хлопьев. На земле уже было по щиколотку, а снег все падал и падал.
— Ух ты!! — еще один мужик высунулся из хозпалатки, махая найденной бутылкой. — Ребята, там целые ящики! Сашка! — обратился он к тому, кто сторожил Михаила. — Да брось ты этого, давай банкуй!
Лицо Мишиного сторожа дрогнуло. Сашка ничего не произнес, не сдвинулся с места, даже не позволил себе улыбнуться. Но Миша видел ясно — лицо его словно бы осветилось изнутри, приняло оживленно-радостное выражение, как это обычно бывает у любителей спиртного. Впрочем, он даже сделал нечто эдакое рукой, отгоняя соблазн.
И без него нашлись интересанты. Двое вылезли из палатки и затопали туда же, к нашедшему.
— Что, сразу?! — вроде бы отговаривал Сашка. — У нас разве спирта нету?! Дело сделаем, и, — от полноты чувств Сашка только крякнул и снова махнул рукой, показывая, как они дерябнут. Но все слышали, и Миша тоже слышал, что отговаривал он не всерьез. Должность обязывала — он и отговаривал, шумел. И его отлично понимали!
Вчетвером сгрудились у стола, нашли кружки, стали разливать, ломали хлеб из хозпалатки. Миша старался запомнить имена. Вот этот — Юрка. Этот — тоже Сашка. Этот, старше всех, с самой грубой, словно бы опухшей мордой — Вовка. Отчеств не нажили ни этот Вовка, ни сидевший возле Миши Сашка, хотя по годам мало отличались от Михалыча.
И тех, кто помоложе — Ленька, Сашка, Юрка. Все они были одинаковыми. Испитое, грубое мужичье с примитивными рожами деревенщины. Впрочем, никак не сельские жители — скорее городская окраина: вороньи слободки, серые ряды унылых, одинаковых пятиэтажек. Позади — деревня, общинный быт, труд на свежем воздухе, сам свежий воздух в немеренном количестве, комары, коровьи лепешки на изумрудной зелени лугов. В новой жизни — ни квалификации, ни особых возможностей. Вот и появляются такие лица. Лица людей не опасных, не преступных; от таких не шарахнешься, столкнувшись в узеньком проулке. Но и несимпатичные, непривлекательные лица, потому что лица людей и некультурных, и неумных. На такие лица не оборачиваются женщины. Такие лица не запоминаются. Люди с такими лицами могут быть, ну, скажем, слесарями или грузчиками. Шоферами, армейскими старшинами — иногда, и это уже в самом поднебесье. Быть шофером — это очень много для городской шпаны с окраины.
И еще одно. Даже по самым младшим из них было видно, до чего они верные, активные друзья похмельного синдрома — тусклые глаза снулой рыбины, ранние, глубокие не по годам морщины, синие мешки под глазами, выражение тупого безразличия ко всему.
А если даже одни только тяготы суровой мужской жизни, бесконечные экспедиционные труды сделали эти морщины, эти мешки под глазами, то почему вдруг распрямились спины, стали лучиться глаза, вспыхнул смех, стоило ударить об дно кружки струйке водки, едва разнесся над землею сладковато-летучий спиртовой запах?
«Психологическая зависимость… — невольно подумалось Мише. — А может быть, уже и физическая…», — мысленно добавил он. Потому что выражение самого настоящего счастья разливалось по лицам этих только что еле шаркавших по чужому лагерю, сгорбленных и сумрачных людей.
Сын папы, не просыхавшего последние пять лет, Миша утробно ненавидел алкоголизм. Ненавидел органически, просто словно бы клетками тела; всеми силами здорового, умного, жизнеспособного, заглянувшего в зловонную, булькающую сивухой смерть. Всеми силами молодого, который хочет любить и почитать отца и на глазах которого любимый папочка превращается в полуживотное. Ну, а нужным терминам, пониманию признаков учили и Михалыч, и в «фирме». Итак, зависимость у них была уже физическая. Без спиртного они, пожалуй, уже и не могут ничего: ни ходить по местности, ни носить что-то тяжелое, ни о чем-нибудь серьезном думать. Тут крылись новые возможности…
Выпивка еще сильней подчеркивала люмпенство и серость вломившегося в лагерь сброда.