Святейшего синода и отдаленным — детским — знакомством с Константином Петровичем, у которого сиживал на коленях. Пребывание в Германии для Юрия Алексеевича после прихода Гитлера к власти вскоре закончилось. Фюрер относился пренебрежительно к русским националистам и не желал иметь с ними ничего общего. Эмигрантов типа генерала Василия Бискупского он просто использовал, остальным указывал на дверь, если они не хотели, обладая кое-какими природными данными, отказаться от русского языка и забыть о русском происхождении. Шварц-Бостунич и Таборитский поклялись фатерланду в верности. Мало того, Шварц-Бостунич стал сотрудником СД и работал бок о бок в одном отделе с Адольфом Эйхманом. Ширинский-Шихматов, возражавший против интервенции иностранных армий в Россию, уехал во Францию. После оккупации Парижа немцами Юрия Алексеевича арестовала тайная полиция, и он навеки исчез в кровавой сумятице войны. Знатоки извилистых судеб русской эмиграции утверждают или, скажем осторожнее, не без оснований предполагают, что он завершил дни в концлагере.
Я никогда не останавливался бы даже кратко на жизни сына обер-прокурора, перенявшего после князя Оболенского власть в Святейшем синоде, если бы русское — пусть, на мой взгляд, и искаженное — все-таки не победило в этом относительно молодом человеке, а русское он впитал, очевидно, не только от отца, но и от старика в черепаховых очках, которому Алексей Александрович декламировал в тот осенний слякотный вечер свеженапечатанное посмертно стихотворение Владимира Соловьева в журнале «Вопросы жизни». Германский фашизм и немецкий нацизм не терпят соперничества, и напрасно русские националисты и русские фашисты надеялись, что гитлеризм их пригреет. Фюрер втаптывал русских в грязь и уничтожал с неменьшей яростью, чем евреев, особенно таких русских, как Ширинский-Шихматов. Вот почему сына обер-прокурора постигла трагическая участь. Не желал он видеть интервентов в России, а подобного гестапо не прощало.
Саблер и Ширинский-Шихматов откланялись, и Константин Петрович остался в кабинете один. Он медленно, строка за строкой перечел соловьевское и через какое-то время опять повторил про себя:
Разные судьбы, разные люди, разные пути. Стоит ли всех валить в одну кучу?
Тезки
Льстецы России! Странно, что сын Сергея Михайловича превратился едва ли не в русофоба. Впрочем, увертки католицизма ни к чему иному привести и не могли. Однако католицизм ли превратил Соловьева в религиозного инсургента и лжепророка, предвещавшего гибель страны? Скорее либерализм и нигилятина, которыми он захворал, как хворают дурной болезнью. И разве исключительно Соловьев жаждал рискнуть и пуститься в либеральные бури, отлично зная, чем грозит отказ от абсолютизма и традиционного самодержавия? Неужели Кавелин, Стасюлевич и годящийся им в сыновья Соловьев серьезно считали, что конституция и парламент принесут благо и процветание России?! Ведь Константин Дмитриевич был умнейшим и знающим юристом. Он превосходно разбирался в государственном механизме, понимал, что им движет, и мог безошибочно предугадать, какой закон или какое нововведение способно поломать скрежещущие шестеренки.
Он вспомнил давний разговор с Кавелиным после приезда в Петербург талой и ветренной весной 1862 года. Они пересекали пешком Сенатскую площадь, немного согнувшись, чтобы преодолеть особенно злые порывы, придерживая шляпы, грозившие улететь в сторону Невы.
— Неприятно, что Михайлова повезли в Сибирь кандальником. Между тем закон не требует того.
— Вполне разделяю ваше чувство, Константин Дмитриевич, но я слышал, что на станции Ижора студенты собирались отбить сего господина. Вы не допускаете подобного приключения?
— Допускаю. Прокламация произвела на всех тягостное впечатление. Неблагодарность всегда внушает отвращение. Шувалов говорил, что не он один составлял воззвание. Там какой-то военный, чуть ли не полковник, замешан. Однако доказать участие пока не в состоянии.
— Неблагодарность! — воскликнул Константин Петрович. — Мягко названо. Нигилятина хочет большего и немедленно. Они не отдают себе отчет в опасности, таящейся в благодетельных переменах. Да-да, благодетельные перемены легко перейдут в свою противоположность, если выпустить власть из рук. Михайлов — первый ссыльный в Сибирь за годы александровского царствования. Шесть с лишним лет ни один политический преступник — а их, как вы знаете, у нас пруд пруди — не подвергался позорной казни.
— Казни?! — удивился Кавелин. — Да это была не позорная казнь, а позорная комедия. Я боюсь, что события на эшафоте перед Сытным рынком будут повторены, и не раз. Власть боязлива и коварна. А люди дарованную свободу готовы осквернить, ежели что-то им не по нраву.
Кавелин не ошибся. Мытнинская площадь тому свидетель. Казненного там Чернышевского осыпали цветами.
— Очень жаль, что события развиваются не так, как мечталось.
— Мы сами виновны, — усмехнулся Кавелин. — Никто, кроме нас.
Порыв ветра вынудил его закрыть лицо локтем. Константин Петрович натянул шляпу на виски поглубже и наклонился пониже, однако произнес свое мнение внятно, перекрывая свист невского дыхания:
— Погодин пятое марта назвал Александровым днем. Завтра наступает годовщина. И я согласен с Михаилом Петровичем. Что бы ни сделал император еще, как бы ни ошибался, имя его будет великое имя в истории и не только в России. Везде друг человечества помянет это имя с благодарностью. А когда б не император, не сделаться бы сему делу. Сколько затевалось вокруг него интриг, сколько раз хотели повернуть в другую сторону. Спасибо его сердцу! Не повернулся!
Кавелин остановился и снял шляпу, стряхивая с полей мокрый снег. Ветер внезапно утих, и луч солнца прогнал хвостатую, низко летящую тучу. Небо заголубело, ноздри спутников защекотал сыроватый аромат оседающего от теплоты снега. В такую погоду сердца и у солидных серьезных людей в груди ухают. Синий цвет становится гуще и синее, желтый приобретает золотисто-блестящий отлив, а белый видится белее снега.
— Есть люди, которые думают иначе, Константин Петрович, — сурово отрезал Кавелин. — И о благодарности не помышляют. Наоборот, без ссылок на злосчастную прокламацию буквально слово в слово повторяют ее. Чтобы не совершило правительство, везде подозревают подвох. Балаганы на время Масленицы отнесли на Царицын луг, подальше от дворца, — так закричали, что власть испугалась возмущения. Исторический акт сравнивают с сухой костью, которую бросили разъяренному псу, чтобы его успокоить и спастись от укусов.
«Он обнаруживает неплохое знание революционного текста, — мелькнуло у Константина Петровича. — Между тем уже прошло достаточно времени с момента распространения листовки Михайлова и Шелгунова «К молодому поколению».
— Император поступил столь жестко по представлению Шувалова. Мне намекнул Кранц, что не обошлось здесь без Герцена. Во всяком случае, типографские услуги он обеспечил.
— Предвижу значительные беды. Это только начало. Надо посоветовать графу Строганову ограничить доступ газет к цесаревичу. Он очень любопытствует и легковерен до чрезвычайности, — сказал, помрачнев, Константин Петрович. — Мы оба русские, Константин Дмитриевич, да вдобавок тезки, а мыслим розно.