— А как же Григорий Никитич? — опустив прикрытую платочком голову, спросила девушка.
«Нельзя ж после такого мне с ним жить, уйти надо».
— Что Бог соединил, того человек не разрушит, — коротко ответил батюшка, и, чуть помолчав, добавил: «Вон мы думаем — мученики святые за веру страдали, во рву львином, али на арене игрищ языческих. А Бог, Василиса, бывает, и по-другому человека испытывает — и к сему тоже готовым надо быть».
Батюшка чуть погладил ее по смуглой, еще влажной от слез щеке, и ворчливо сказал: «Ну, пошли, дитя-то забирай у меня, подружка твоя вон, в сенях уже, травы свои принесла, как и велел я ей. Пока трапезничают все, надо вас вывести-то».
— А зачем травы? — тихо спросила Федосья, когда они уже стояли на дворе у батюшки Никифора.
— Пригодятся, — ответил тот, и открыв калитку, перекрестив девушек, подтолкнул их: «Ну, может, свидимся еще».
— Так, — Федосья распрямилась и посмотрела на стоящий в глубине леса, на крохотной опушке чум. «Тут не найдет тебя никто, хоша бы всю округу обыскали. Огонь у тебя есть, следи, чтобы не потух, дров вокруг вдосталь. Еда тако же, ежели надо, у батюшки тут еще лук есть, настреляешь».
Василиса покачала спящего в перевязи Никитку и тихо спросила: «А буран если? Вона, как выходили мы, так тучи над Турой были — черные».
— Ну, буран, — Федосья стала запрягать оленей. «Сиди, корми, спи, — там, — она кивнула на чум, — все равно тепло, сама знаешь».
— А ты как же? — тихо спросила Василиса, уцепившись за руку старшей девушки. «Как ты до Тобола- то доберешься?».
— С Божьей помощью, — коротко ответила та, и, нагнувшись, поцеловала подругу. «Все, олени у моего батюшки быстрые, за два дня, али три и обернемся. Ничего не бойся».
— На нарты мужские села, — следя за удаляющимися в снежное пространство оленями, пробормотала Василиса. «Ну, точно понесла, я еще, когда подумала, что кровей у нее нет».
Девушка посмотрела на нежное, румяное от холода личико сына и тихо сказала: «Ну, будем батюшку твоего ждать, а что уж он решит — то, одному Господу ведомо».
Она приказала себе не плакать и вернулась в чум, где уже горел костер в очаге — жарко, весело.
— Ну, еще немножко, — попросила Федосья, чуть тыкая палкой оленей. «Через буран же вы меня провезли, так поднатужьтесь уже».
Она затянула плотнее капюшон малицы и оглядела нарты. «Ну, двоих-то выдержат, — пробормотала она, — а я рядом побегу. Все равно ни Волк, ни Гриша с оленями обращаться не умеют, пущай сидят себе спокойно».
Буран уходил на север, туда, где над горизонтом висели серые, еще набухшие снегом тучи.
«Нарты-то у батюшки крепкие, — улыбнулась Федосья, — сразу видно, под себя делал. Вона, как начало мести, я оленей-то к ним привязала, заползла под них и шкурами накрылась — и миновала самая пурга-то. А потом потихоньку поехали».
Она оглянулась на чуть заметную полоску заката за спиной и приподнялась, вглядываясь в холмы на той стороне покрытого толстым льдом слияния рек. Бревенчатые, высокие стены крепостцы чуть играли золотым светом свежего дерева.
— Сразу видно, Волка работа, — улыбнулась девушка. «Он на совесть строит. Вот только подождать надо, не след мне в ворота-то ломиться, все ж воевода там. Вон там, в лесочке, оленей привяжу, да и посмотрю — рано или поздно кто-то из них на реку-то выйдет».
Волк и Гриша стояли над прорубью. «Вот смотри, — Волк нагнулся и смел со льда снег, — как Вася, упокой Господи душу его, утонул, оттепель была, лед тут подтаял немножко. Кто на краю стоял — того следы и остались. А потом морозы ударили, снегом замело. А сие, — мужчина потянул из правого кармана полушубка какой-то листок, — я с пальцев бедного Васи срисовал.
— Одно и то же, — сказал Гриша, сравнивая рисунок гвоздей на подошве. «И у кого это сапоги такие? — зловеще спросил Григорий Никитич.
— А сие, — Волк вытянул из левого кармана еще один лист, — я от воеводы Данилы Ивановича принес. А все потому, что дверь-то в палаты закрыта была на засов, а в сенях не было никого. Глянь, — он протянул другу отпечаток.
Гриша выматерился, — тихо, — и сказал: «И как это ты додумался, Волк?».
— Повязали меня так, — Михайло усмехнулся в белокурую, покрытую инеем бороду. «Ты ж, Григорий Никитич, не в обиду тебе будь сказано, на третьем деле своем и попался, а я с четырнадцати лет на большой дороге гулял».
Мужчины медленно пошли по тропинке обратно к берегу.
— Ну вот, — Волк засунул руки в карманы, — слушай. Той весной под Москвой все в грязи тонуло, а после Пасхи как отрезало — ни одного дождя, и жара несусветная. Ну, взял я обоз, что в Смоленск с золотом шел, и, значит, думаю — денег до Успения хватит мне, погуляю вдоволь.
Спускаюсь по Красной площади как-то раз, и вижу — стоит мужик гладкий, на Троицкую церковь дивится, по одеже видно — поляк, али немец какой. Купцы иностранцы, кто с Английского двора, али со слободы — те уж наученные, кису напоказ не выставляют. А тут сразу понятно — гость, значит, первопрестольной столицы.
Ну, я к нему подваливаю, и говорю — мол, девицы у нас на Москве красивые. А я и тех из оных знаю, что не только красивые, но и веселые, могу мол, познакомить.
— Это по-каковски ты ему говорил-то? — усмехнулся Гриша.
— Я на пальцах, Григорий Никитич, с любым человеком объяснюсь, — вздернул бровь Волк, — будь он хоша басурманин, хоша кто. Лицо у меня такое, — на губах Волка заиграла улыбка, — доверяют мне люди. Это от матушки моей, упокой господи душу ее. Ну вот, завел я его в Замоскворечье, только кинжалом успокоил, как на тебе — из-за поворота стрельцы одвуконь.
Когда надо, их не дождешься, а не надо — они тут как тут, — рассмеялся Волк.
— А я над трупом с кинжалом в руках стою. Ну, Москву я знаю, ушел бы от них, да ногу подвернул, — Михайло хотел ругнуться, но сдержался. Привозят меня в Приказ Разбойный, а там дьяк, Анисим, старый знакомец мой, смотрит на меня этак ласково и говорит: «А ты сапоги-то покажи свои, Михайло Данилович». А сапоги у меня сафьяновые были, дорогие, я ж говорю, щеголь я был известный.
Ну, кладу ему ноги на стол и улыбаюсь: «Милости прошу, Анисим Федорович, хоша все подошвы рассмотрите». А эта сука бряк на стол мне оттиск моей же подошвы, и смеется гаденько: «Сие на смоленской дороге нашли, Волк, в том самом месте, где обоз с золотом как скрозь землю провалился». Представляешь, он раствор, коим кирпичи скрепляют, в мой след залил».
— Умно, — присвистнул Гриша.
— Да, я из-за сего умника чуть на плаху не лег, — кисло ответил Волк и вдруг оживился: «А я тогда, в остроге, вот о чем подумал. Сейчас идешь на дело, ну, руками, понятно, за все хватаешься, следы свои оставляешь. А вот смотри — Михайло вынул кинжал и уколол себя в палец. «Скажем, в крови я измазался, и палец к чему-то приложил, ну, например, к тебе, ежели ты труп. Руку дай».
— Спасибо, — ехидно отозвался Григорий, но сняв рукавицу, протянул кисть. «Видишь, вот эти линии тоненькие, — указал Волк на отпечаток пальца, — мнится мне, что у всех людей разные они. Коли найдут способ их сличать, то нам, татям, несладко придется».
— Он полагает печать на руку каждого человека, чтобы все люди знали дело Его, — пробормотал Гриша. «Однако ж, что линии твои, что подошвы рисунок — все это, Волк, пустое — воевода нам с тобой в лицо посмеется, а потом тако же — в прорубь столкнет».
— Ну, это он не на тех напал, — присвистнул Волк и вдруг остановился: «Смотри-ка, кто это?».
Они сидели на перевернутых нартах и молчали. «Ну вот, что, — наконец, сказал Волк, — не хочется мне за старое браться, а, видно, никак иначе батюшку твоего не вызволить. Гриша тогда пусть тут остается, а я с тобой поеду, и сделаю, все, что надо, Федосья».
— Григорию Никитичу тоже придется, — вздохнула девушка, глядя на еле заметные в спустившемся сумраке стены крепостцы.
— Случилось что? — мужчина поднялся и посмотрел на девушку. Федосья заметила, как побледнело