кому-нибудь оскорбить роман, рассказ или стихотворение из числа его любимых, в нем вспыхивало какое-то нутряное, вулканическое чувство. Он сам не знал, к чему бы это — разве что жизнь и искусство для него смешались, перевернулись задом наперед, вверх дном.
Но он промолчал. Вместо этого он начал все с самого начала, будто в первый раз. Он повел речь про миф о писателе, про то, что подчас не только читатель попадает в ловушку этого мифа, но и сам писатель, которого в таком случае следует пожалеть, а не осуждать. Он повел речь про то, чем может обернуться неприязнь к писателю. Питал ли он неприязнь к Марло из-за того, что тот был убийцей? Он процитировал слова Одена о том, что время простит Киплингу его взгляды и «будет над Полем Клоделем не властно / Поскольку писал он легко и прекрасно». Он повинился в былой нелюбви к Хемингуэю, признавшись, что ему понадобилось немало времени, чтобы научиться читать слова и не видеть за ними человека — в самом деле, не это ли крайний пример того, как миф заслоняет собой прозу? Чтобы научиться понимать, что эта проза совершенно не такова, какой кажется. Кажется она простой, даже упрощенной, но в лучших своих проявлениях не уступает тонкостью и глубиной творениям Генри Джеймса. Он повел речь про хемингуэевский юмор, еще не оцененный по достоинству. И еще про то, что кажущееся бахвальство зачастую соседствует с удивительной скромностью и неуверенностью. Более того, в этом, по-видимому, и таится ключ к самому важному, что есть в этом писателе. Окружающие думали, что над ним властвуют мужской кураж, брутальность и пенис. Они не видели, что зачастую истинной его темой выступает крах и слабость. Не герой-торреро, а никому не известный честолюбец, заколотый насмерть быком, сделанным из кухонных ножей, прибитых к стулу. Великие писатели, сказал он им, понимают слабость.
Выдержав паузу, он вернулся к рассказу «Посвящается Швейцарии». Заметьте, как триединый американский экспат, обладая умом, искушенностью и деньгами, морально проигрывает и кельнершам, и посетителям, которые совершенно бесхитростны и не бегут от реальности. Посмотрите на сводный баланс морали, призвал он, посмотрите на сводный баланс морали.
— И все-таки: почему он не дает женщинам имена? — спросила Линда.
Что выходит на первый план: досада или подавленность? Наверное, есть писатели, которых всегда будут и читать, и искажать незаслуженно, и ничего с этим не поделаешь. К концу жизни Оден, редактируя свои произведения, вычеркнул строки насчет Киплинга и Клоделя. По-видимому, он убедился в их недостоверности — и в конечном счете время никого не прощает.
— Они кельнерши. Повествование ведется через призму чужака-американца.
— Который хочет от них секса за деньги, как будто они проститутки.
— Разве вы не видите, что эти женщины занимают более высокую позицию?
— Тогда почему бы не назвать хоть одну из них по имени?
На миг у него возникло желание рассказать студентам историю своей жизни: как его бросила Энджи — по той причине, что он добился успеха, а потом и Линн — по той причине, что он потерпел крах. Но об этом он умолчал. И вместо этого, повернувшись к Кейт, в последней надежде (на что, он и сам не знал) спросил:
— А что, если я об этом напишу и назову свое имя, а вашего не назову — это будет очень плохо?
— Очень, — ответила она, и ему показалось, что теперь она относится к нему хуже.
И он так и сделал. Он постарался все это записать, просто и честно, с четкими нравственными ориентирами.
И все равно никто не захотел это печатать.
Лорри Мур набирает высоту
Лорри Мур — мастерица на неудачные шутки. Мастерица она и на удачные шутки, у нее их предостаточно. Впрочем, удачные шутки — это признак некоторой настройки восприятия мира или, во всяком случае, некоторой устойчивости видения, писательского видения. В конце концов, удачные шутки — просто шутки и ничего более, тогда как неудачные в большей степени раскрывают характер и ситуацию. Хромающие каламбуры, избитые остроты, неуместно дерзкие ответы: они необязательно свидетельствуют об отсутствии юмора — скорее о защитной реакции на ошеломляющее понимание того, что мир — это не то место, где чисто и светло; нет, для кого-то, может, и так, но не для тебя, потому что свет падает на тебя неудачно и странным образом не дает тени.
Третий сборник рассказов Мур, «Птицы Америки», выстроен очень изобретательно. Его открывают семь рассказов того типа, которым писательница всегда владела виртуозно: проницательные, чернушные истории о женщинах на грани катастрофы, причем женщин умных, чье положение не было бы таким жутким, не будь оно безнадежным. Дочь, брак которой дал трещину, путешествует на автомобиле по Ирландии со своей на первый взгляд гиперактивной матерью; застенчивая библиотекарша пробует построить жизнь с политическим активистом и обнаруживает, что личная преданность — столь же тяжелая и неизведанная штука, сколь дела более масштабные; женщина-адвокат едет домой на Рождество и сталкивается со сплошными загадками и изломами близкородственных отношений; жена и мать пытается прибегнуть к помощи психоаналитика, пройдя после смерти своей кошки «все стадии скорби: гнев, отрицание, торг, мороженое, ярость».
«Она скорбела несравнимо больше других». «Ей не выдали нужных инструментов для строительства реальной жизни, подумала она, в том-то и загвоздка. Ей выдали жестянку мясных консервов и щетку для волос: „Вот, держи“». «Пустота так же соотносится с душевными муками, как лес — со скамейкой» (это, естественно, из учебных тестов на логическое мышление). «Она посмотрела на Джо. Любой уговор в этой жизни приносил с собой грусть, сентиментальную тень, потому как оказывался лишь сам собой и ничем другим». У рецензента появляется искушение вымостить одними цитатами путь через эту эмоциональную территорию, где женщины, бойкие или, во всяком случае, иронично мыслящие, связываются с более медлительными, в общем-то неплохими, но в конечном счете бесперспективными мужчинами. Жизнь постоянно отказывает таким женщинам в сюжете, или в достаточно крупной роли, или не разрешает накладывать столько грима, чтобы в кордебалете их было не узнать. Любовь? Любовь, оказывается, — это «бесполетная птица-дронт», и ее изъяны не становятся менее болезненными от того, что хорошо знакомы. Когда библиотекарша Дона (само ее имя — анаграмма слова «одна») уличает возлюбленного в интрижке на стороне, оправдания его столь жалки, что отдают нытьем: «Прости… Это такая штука, как в шестидесятые годы…» Симона, одна из наиболее стойких героинь, полагает, что любовная связь — это как еноты у тебя в печной трубе. Что бы это значило?
«
На периферии некоторых рассказов обитает настоящая трагедия (у одного ребенка — фиброзно- кистозная дегенерация, у другого — синдром Дауна), но в центре оказываются перипетии — горькие, время от времени подслащенные — уроженки Среднего Запада в возрасте за тридцать. Более суровый критик, развалясь в кресле первого ряда, как театральный продюсер на просмотре актеров, может не выдержать, ткнуть пальцем и рявкнуть: «Достаточно, а что вы еще умеете?» И Лорри Мур покажет. Следующие два сюжета изложены с позиций мужчин (чтобы развеять наши сомнения): желчный банкет в академической среде («Альберт дает общие указания, куда кому садиться, чередуя мужское начало с женским, как в именах ураганов») и роуд-стори, в которой слепая женщина-адвокат и маляр-лузер продираются сквозь американский Юг. Рассказы, написанные с этих позиций, оказываются более холодными («В нем была прагматичная жилка, настолько резкая и глубокая, что окружающие расценивали ее как здравомыслие») и побуждают к более широкой экстраполяции.
Прежде чем рисовать своих птиц, Одюбон, напоминают нам, их убивал. В этом сборнике немало