Генрик Сенкевич
Поездка в Афины
…Выезжая из Стамбула в Афины на французском пароходе Donnai, я любовался самым чудным видом, какой только можно встретить на свете. Небо, в течение нескольких недель покрытое тучами, наконец совсем прояснилось и зарумянилось великолепною вечернею зарёй. Ближайший азиатский берег был залит светом, Босфор и Золотой Рог казались огромными золотыми лентами, а Пера, Галата и Стамбул, со своими башнями, куполами и минаретами мечетей, тонули в золоте и пурпуре.
Donnai поворотил свой нос к Мраморному морю и начал слегка волновать воду, осторожно протискиваясь между паровыми и парусными судами, ладьями и каиками. Константинополь — один из лучших портов Европы, и поэтому у подножия этого города, царящего с высоты своих холмов под двумя морями, кишит другой город — город кораблей. Как над тем городом возвышаются минареты, так над этим возвышаются мачты, а на них — целые радуги разноцветных флагов. И здесь шуму не меньше, чем там, на горе. И здесь, как там, смесь языков, рас, оттенков кожи, покроев одежды. Здесь увидишь все типы, какие можно встретить в прилегающих трёх частях света, начиная от англичан и кончая полудикими обитателями Малой Азии, которые стеклись в столицу, чтобы в качестве «каикчи» зарабатывать себе кусок хлеба.
Мы миновали мыс, на котором возвышается Старый Сераль. Пера, Галата и Стамбул начали сливаться в один скученный город, пределов которого невозможно обнять глазом. Ни Неаполь, ни какой другой город в свете не может равняться с этою великолепною панорамой. Все описания, начиная от Ламартина до Амичиса, — только бледное подобие действительности, ибо слово человеческое — только звук, и ни этих красок, ни этих форм, то стройных и воздушных, то гигантских и грозных, обрисовать оно не может. По временам мне казалось, что целый город очарованных дворцов висит в воздухе, а это чувство сменялось впечатлением такого величия, громадности и могущества, как будто из этого города ещё изливался страх на всю Европу, как будто в башне Сераскериата и ныне, как встарь, решались судьбы мира. С Мраморного моря теперь уж только самые крупные здания возможно было различать невооружённым глазом: Старый Сераль, часть стен Едикуле с семью башнями, святую Софию, Сулеймание и башню Сераскериата. Мало-помалу подножие города начинает скрываться под водой; прежде всего исчезает окружная стена, потом ряд низких домов, потом более высоких, потом мечети и их купола. Кажется, город тонет в море. На небе также темнеет, только ещё на стрельчатые минареты падают ещё красные и золотые отблески. И скажешь: это тысячи гигантских свеч, зажжённых над невидимым городом.
Это минута, когда муэдзины выходят на балкончики минаретов и, призывая правоверных к молитве, возвещают на все четыре стороны света, что Бог велик и что божья ночь спускается на землю.
И приближалась ночь, ночь божья, мирная и звёздная. Это пора размышления, а так как судьбы будущего мира или войны действительно взвешиваются в окрестностях этих равнин, то мне трудно было отделаться от политических предположений. Но я не буду заниматься ими, — это дело газет. Если действительность и обманет их, то они и тогда едва ли станут относиться недоброжелательно к своей профессии. Мне, как беллетристу, приходит в голову мысль скорее литературного свойства, и я спешу хоть отчасти набросать её на бумагу.
Итак, пришло мне в голову, что этот блеск вечерней зари, это море, дворцы и минареты, купающиеся в золоте и пурпуре, что-то такое, также реальное и действительное, как и дохлые собаки, десятками валяющиеся на улицах Стамбула. А всё-таки существует школа писателей, представители которой, вернее — её серый конец, предпочитают описывать дохлых собак, чем не менее реальные заходы солнца, голубую морскую ширь и подобные чудные виды. Почему? Вероятно, существуют разные причины, но между ними непременно есть и та, что для изображения красоты во всём её блеске нужно иметь больше силы, больше красок на палитре, чем для изображения мерзости, и что вообще легче возбудить тошноту, чем душу.
Но я вовсе не хочу заводить полемику, — я только набросал свои мысли, а затем последую за своим пароходом. Почтовые суда, выходящие вечером из Стамбула, перед утром приходят в Дарданеллы, а на рассвете вступают в Архипелаг. Теперь мы в Дардавеллах. Пароход идёт узким проходом, между берегов, на которых виднеются форты и чёрные пасти пушек, направленные на пролив. Мы останавливаемся, потому что судно перед выходом из пролива должно предъявить свои бумаги и объяснить, откуда и куда идёт. Берега представляются бесплодными, загромождёнными скалами, которые постепенно выветриваются и обсыпаются. Весь ландшафт, — тем более, что солнце теперь только что всходит и ясно обрисовывает все его черты, — грустный и убогий. Самый пролив уже Босфора, даже Вислы. По правой стороне белеют домики Галлиполи, запущенные, нищенские, — это видно и отсюда. И снова приходит в голову вопрос, который на Востоке является почти всюду, — в Рущуке, в Варне, в Бургасе и в самом Стамбуле: неужели это те края, за которые пролито столько крови, что ею можно было бы наполнить весь этот пролив? Неужели из-за этих городов, наполовину обратившихся в руины, населённых полунищенским населением, из-за этих бесплодных полей и скал, тратятся миллионы, содержатся гигантские армии и жизнь нашего поколения проходит в тревожном незнании, когда наступит день и час?.. В Дарданеллах более, чем где-нибудь, всякий человек должен задать себе такой вопрос. Есть местности дикие, отмеченные особым отпечатком меланхолии, но нет ни одной, которая так ясно говорила бы: я — воплощённая старость и истощение, я — разрушение и нищета! А между тем в этом проливе лежит суть всего вопроса. Дело идёт не столько о Босфоре, не столько о самом Константинополе, сколько о Дарданеллах. Эта узкая полоска земли, этот скалистый коридор — единственное окно и дверь, которая ведёт из здешних сторон на Божий свет.
— Вы читали когда-нибудь о тех шнурках, которые султаны посылали когда-то своим великим визирям или вождям, проигравшим битву? — спросил меня мой товарищ по путешествию, англичанин. — Вот этот пролив такой же шнурок: им можно задушить Чёрное море и самый Константинополь.
Тем временем мы вышли в Архипелаг, то знаменитое море, о котором древние греки говорили, что оно — подобие неба, — так же усеяно островами, как небо звёздами. Вероятно, поэтому ему и дали название архиморя. Показались скалы Лемноса, первый остров, который находится почти у самого выхода из пролива. Немного северней также ясно рисовался жемчужный Имброс, с другой стороны — ближе к азиатскому берегу — Тенедос. Знамя пророка ещё развевается здесь, но надо всем Архипелагом царит старогреческий дух, старогреческие предания и песни. Может быть под впечатлением этих воспоминаний эти берега кажутся непохожими на то, что недавно представлялось взору, более соответствующими тем контурам, какими воображение очерчивает греческие берега. Всё, что видно — голо и бесплодно, как окрестности Дарданелл, — ни деревьев, ни жилищ человека; земля серо-оливкового цвета, как будто бы выжженная и полинявшая от солнца, — но всё это очерчено длинными и смелыми прямыми линиями, как будто то были элементарные образцы первоначального дорического стиля. Пригорки громоздятся одни на другие, — кое-где выдаётся кверху едва заметная в голубой дали вершина какой-нибудь более высокой скалы. Надо всем этим безыскусственная и важная меланхолия. Когда-то, по преданию, в вулкане Лемноса стучали молоты Гефеста. Может быть именно здесь он и выковывал славный меч Ахиллеса? Теперь в кратере Мосихлоса вулкан давно угас и только предание пережило вулкан и самого божка.
Направо и налево — всё острова, но я не стану перечислять их, чтобы не утруждать внимания своих читателей. Взгляд в Архипелаге хватает дальше, чем в других европейских морях. Даже самые отдалённые острова представляются так чисто и ясно, что можно отличить чуть ли не каждую впадину скалы и кустарники, покрывающие бока обрывов. Здесь столько света льётся с неба на землю, что и самая Италия не может дать о том никакого понятия. Море и небо не только лазурные, но и горящие; в других местах солнце светит и жжёт, а тут оно, кажется, проникает во всё окружающее, пропитывает его, насыщает и сливается с ним, не давая места ни малейшей тени. Поэтому здесь ничто не обрисовывается так резко, как, например, у берегов Средиземного моря. Все очертания, на которые падает солнечный луч, в одно и то же время и необыкновенно ясны, и, несмотря на это, мягки.
Архиморе не всегда бывает спокойно. Те самые вихри, которые занесли к циклопам судно Одиссея, и теперь иногда мчатся между островами как стада перепуганных коней: волна ревёт и брызжет белою, как снег, пеною на самые верхушки прибрежных скал. Но в минуту, о которой я говорю, лазурная ширь была гладка как зеркало, и только за пароходом тянулся широкий пенистый след. В течение целого дня ни малейшего дуновения ветерка. Пароход шёл как по озеру, поэтому вся палуба была усеяна пассажирами. Не