чуть короче другой. Душа ангельская, ласковая да безропотная. Улыбнется – так дикий зверь смиряется.
– Тоже с мертвым была повенчана?
– Нет. Сынок хозяйский, Прокопушко, ее из Осокинского завода привез себе на забаву. Выкупил девку за пятнадцать рубликов серебром. Ласковый детинушка! А приласкает так обходительно, что синячка не посадит.
Машка присела на постель к Настеньке, погладила спящую. Спросила у монашки шепотом:
– Пошто в монастырь ушла? Ведь тоже красивой уродилась, как посмотреть на тебя.
– По воле божьей.
– Чья будешь?
– Богова.
– Таишься? Нам-то откройся, не выдадим. Лешачихи Маремьяны не бойся. Глуховата и спит крепко, с чертями во сне лобызается. Откройся! Все одно тебе с нами жить. Помрет кто на домне либо кто из мужиков на Ялупане, тебя с ним и повенчают. Что настоящего имени твоего крещеного не назовешь – хозяевам все равно, потому как другое тебе придумают, не остановятся... Даже в рясе на тебя поглядеть любо. Тесно в ней телу молодому, чай, видать... Значит, гостю тебя по первости хорошему отдадут.
– Он мной подавится. Слово такое ведаю. Шепну его в оба кулака – и любой мужик немощным станет.
– Неужли?
– Право слово. Вот теперича рты воротами вы обе растворили!
– Скажи нам то слово. Знаешь, какие иной раз слюнявые господа бывают.
– Сказать могу. Только силу оно в ваших устах не наберет – лишь монашескую чистоту мое слово оберегает.
И вдруг, неожиданно для собеседниц, резко, грубо заорала на новенькую Маремьяна:
– Врешь, ворона! Пятки мои сгори огнем, если ты на самом деле монашка. Небось по наказу ворогов нашего хозяина-батюшки в рясу обряжена, чтобы тайно на него донос пронести. Девок мутить вздумала?
Кряхтя, Маремьяна слезла с кресла и просеменила к монашке.
– Не черница ты! Дьяволова пособница.
– Креста на тебе, бабушка, нет, ежели такое молвишь.
– Как креста нет? Какое слово посмела сказать? Вставай передо мной на колени, а то лупить начну.
– Лупи. Перетерплю.
– Ах ты, супротивница!
Маремьяна схватила монашку за апостольник, сорвала с головы. Рассыпались по плечам золотистые шелковые волосы. Отчаянный крик молодой монахини разбудил Настеньку.
– Чего развозились, милые? Аль не спится?
Маремьяна, погрозив монашке кулаком, залебезила перед Настенькой:
– Прости, голубушка. Вспенила меня эта паскуда своим враньем.
– До утра бы дождалась с битьем-то. Злющая ты, бабушка Маремьяна.
– Не осуждай старуху, Настенька, – наставительно сказала Маремьяна. – Сон плохой глядела, вот и осерчала на приблудшую овцу за ее скрытность да вранье.
– Опять псы воют?
– Воют, Настенька. Луна и песий сон тревожит. Вот и развылись. Здесь псы, а за околицей – волки.
– По тебе, поди, панихидку и те, и те выпевают, – зло ухмыльнулась Танька.
Маремьяна было набросилась на Таньку, но остановилась, смущенная спокойствием дородной насмешницы.
– Только тронь! Всю скулу набок сверну. Ручка-то у меня гладенька, да увесиста.
– Рук о тебя не опоганю, а вот Самойлычу завтра пожалюсь.
– Что ж, жалься. Только и про тебя можно кое-что Сусанне сказать. Она-то тебя не больно жалует. Без Самойлыча тебе хвост прижмет.
– Ведьма ты болотная. Оборотень!
– В болотах русалки, а оборотни, чай, в лесу да в поле... Совсем спятила, лешачиха! Отойди, а то дух от тебя смрадный.
– Настенька! Хоть ты урезонь Таньку!
Маремьяна, всхлипывая, вернулась в кресло. Машка подсела к Тане.
– Давай, Танюша, песни петь. Песий вой все равно спать не даст.
Танька погладила Машкины руки.
– И то! Споем вполголоса. Настенька, слушай свою любимую про вьюжицу- метелицу...
3
Акинфий Никитич в эту ночь не спал. Он дважды ложился в постель, но сон бежал прочь, хотя не было ни особых забот, ни тревожных дум. Не спал просто из-за полной луны. Шторы, правда, задернуты, но луна просочилась в опочивальню к заводчику и привела в гости бессонницу с линялыми глазами.
В лунные ночи Акинфий особенно томился по женской ласке, а Сусанна больше месяца к себе не допускает за то, что отослал в Петербург жадному на подарки Бирону тройку ее серых. Сусанна не пожелала и слышать оправданий и объяснений. Мол, подарить временщику этих великолепных коней просто крайне необходимо. На имя государыни-императрицы поступило несколько немаловажных доносов. Перехватить их может только Бирон... Вот и пришлось спешно пожертвовать конями. Не захотела всего этого понять Сусанна!
За все пятьдесят восемь лет жизни ни одна женщина не имела над ним такой власти. Сумела заворожить и околдовать. Заставила поверить, что в ее любви – вся отрада бытия. Теперь душевный покой Акинфия в руках этой женщины.
Свой душевный покой он потерял еще в Москве, когда впервые встретил взгляд ее темных, таких загадочных глаз. Из-за них-то и пошел на лихое дело. Оставшись вдовой, она с кошачьей повадкой приласкалась к мнимому избавителю, навсегда отуманив ясность его разума. Узелок завязался так крепко, что не было у Акинфия воли и силы его развязать.
Месяц заперта для него дверь в опочивальню Сусанны. Месяц он не видел ее глаз, не слышал ласковых слов. Самые затейливые заморские подарки не смягчили ее гнева. Он чувствовал себя виноватым. Он, не боявшийся смотреть в глаза Петру, Екатерине, Бирону, не смел в собственном дворце подняться на второй этаж и постучать к Сусанне.
Акинфий коротал ночь в кресле.
На спинке этого кресла вышит цветными шелками герб новых нижегородских дворян – Демидовых. Выполняя волю Петра, его вдова Екатерина Первая, сделала тульского кузнеца Никиту Антуфьева потомственным дворянином. По имени деда, Демида Антуфьева, новому дворянскому роду присвоили фамилию Демидовы...
В исподнем шелковом французском белье и длинном халате из лисиц-огневок дворянин Акинфий Демидов сидел в своем кресле у горящего камина, грел у огня ноги, измученные ревматизмом.
Березовые дрова в камине потрескивают, то разгораются, то притухают. Свет живого пламени ложится отблеском на лицо Акинфия. Дряблые щеки гладко выбриты. Под глазами отечные мешки. На выпуклом лбу морщины. Волосы сильно поседели, подстрижены коротко. Складки под подбородком.
Демидов прислушивался к собачьему вою, а мысли его, как всегда при бессоннице, лениво бередили память. Одной из этих навязчивых мыслей Акинфий боялся. Его начинала тревожить ревность. Он боялся, что Сусанна может изменить ему. Ревновал ее к сыну Прокопию, заметив, что прошлой осенью, когда Прокопий жил на заводе, он дарил Сусанну своим вниманием. Акинфий внимательно следил тогда за сыном сам и через некоторых верных людей. Однако ничего подозрительного не приметил.
Своего сына Акинфий знал плохо. Тот вырос в столице, при деде Никите; побывал во многих странах, перенял манеры и повадки настоящего барина. Знал Акинфий и про то, что сын уже славился выходками и причудами.
Когда сын приехал на Урал, отец обрадовался, видя, с каким интересом молодой человек присматривался к заводскому делу, готовясь во всеоружии стать на место отца. Но внимание сына к Сусанне расстроило Акинфия не на шутку. Он с охотой воспользовался первым же случаем отослать сына в столицу по делам.
После отъезда Прокопия на душе стало спокойней, ревность тревожила реже, но совсем не исчезла. Неожиданные капризы Сусанны невольно наводили подчас на новые подозрения. Порой лицо Акинфия покрывалось багровыми пятнами гнева. Он негодовал на собственную трусость перед этой подвластной ему женщиной. Почему он не мог по-демидовски властно подчинять себе любовницу и, напротив, сам подчинялся и уступал ее прихотям?
Спальня Акинфия до половины облицована белым мрамором с красными жилами. Верхняя часть стен покрыта полтавским дубом. Высокие окна забраны чугунными решетками и прикрыты синими бархатными шторами, обшитыми бахромой. Пышные складки бархата перехвачены серебряными шнурами с тяжелыми кистями. Такие же завесы из бархата устроены на дверях. Кое-где материя побита молью, но весь вид убранства спальней богат и торжественно спокоен.
В простенке между окнами висит большой портрет Сусанны в платье из брюссельских кружев. Написан портрет голландским живописцем год назад. Демидов отвел взгляд от портрета. От бессонницы пришло ощущение расслабляющей дурноты, желание лечь.
Просторное ложе – из резного ореха аглицкой работы – осенено бархатным балдахином в тон штор. Одна пола балдахина откинута, видна чуть примятая перина под собольим покрывалом на малиновом шелке.
Камин красиво облицован колыванской красной яшмой. Рядом высокие, в рост человека, бронзовые канделябры, отлитые по заморскому образцу на Ревдинском заводе.
Еще стоят здесь шесть кресел с обивкой синего бархата. На спинках гербы и шитые серебряные узоры. У постели – персидские ковры, под креслом хозяина медвежья шкура, придавил ее медный стол с круглой малахитовой доской. На столе – свечи, чернильница, бумаги, гусиные перья в соседстве с брошенным пудреным париком.
Мельком хозяин глянул на свое отражение в зеркале над камином, отвернулся в досаде. И в тот же миг французские часы с музыкой прозвонили одиннадцать часов. Акинфий прислушался – сквозь оконные шторы донесло снаружи удары башенного колокола. Фальшивя мелодию, куранты невьянской башни исполнили менуэт...
...Тридцать три года прошло с тех летних сумерек, когда снаряженный отцом тульский обоз прибыл на Невьянский завод. И обозом и заводом пришлось самолично управлять