выжжены, и на местах порубок насажены березки и липы, кусты акации и сирени, привезенные с родной тульской земли.
Тоскуя по матери и скучая по жене (отец не дозволил взять ее на Каменный пояс), Акинфий заботливо пестовал вновь насаженные березовые и липовые рощи. Молодой человек, привязанный к матери и жене, очутился здесь в первобытных условиях. Первобытной была не только природа, не только лесные звери, но и люди, с которыми сразу пришлось столкнуться. И Акинфий быстро понял, что здесь надобен особый склад характера. Пришлось кулаком вдалбливать спившемуся царскому подьячему, что завод и рудные месторождения поступают к новому хозяину и что отныне его чиновничья спесь должна стушеваться перед властью демидовского рода.
И жестокость рано свила гнездо в этой заранее уготованной к тому душе. Ее питала ранняя озлобленность от нерадостной жизни с колыбели, тяжкий для мальчика труд у кузнечного горна. Но была в Акинфии и природная ласковость, долго боровшаяся с жестокостью жизни и борьбы. Случалось ему испытывать приступы тоски, страха перед звериными повадками в здешнем быту, случалось искать душевного покоя в шелесте молодых насаженных березок.
Тоскуя по жене, забывался с другими женщинами, напоследок с Сусанной. От покорной жены начал уже отвыкать, и наконец нежданно дошла до него весть о ее смерти. С тех пор стал еще больше дорожить Сусанной.
За тридцать три года березовые и липовые рощи разрослись, окружив дворец живыми черно-белыми колоннами.
В эту зимнюю ночь они стояли омертвелые среди снегов, все в плюше инея. От этого ветви их казались ломкими, ледяными. Сугробы под ними застелены замысловатой вязью узорчатых теней. Тени от лип и берез легли и на фасад дома, на стены и колонны, словно глубокие трещины. Промерзшие стекла в окнах мороз расписал узорами фантастического аканта.
В дальнем крыле дворца, куда близко подступали березы, горит свет в трех окнах второго этажа, не задернутых шторами. Это опочивальня Сусанны.
По огромному дому разносится собачий вой, слышимый даже наруже, в парке: это в двух комнатах нижнего этажа из-за морозов поместили лучших хозяйских борзых с псарного двора.
За четверть века хозяева сказочно обставили свой дворец. Убранство его привезено из-за границы или создано лучшими русскими мастерами-умельцами. Хрусталь и мрамор, яшма и малахит, бронза и красное дерево, ковры, парча, шелк – все эти красоты и ценности щедро декорировали все покои и залы дворца. Нагромождение этих красот доходило до безвкусицы, несмотря на баснословную ценность и прелесть этих гарнитуров и декора.
Всю роскошь демидовского дома добыли хозяевам из уральской земли, под свист плетей, подневольные трудовые руки. Из мира, где замерзший воробей привлекает больше внимания, чем человеческий труп, гость, входивший с завода во дворец, попадал в мир легендарного великолепия. Вместо нищеты, ругани, побоев и стонов здесь царили негромкие женские голоса, тихие шепоты великолепных часов, перезвоны хрусталя и поскрипывание лакированных половиц.
И уж самому Акинфию Демидову порой не верилось, что лежал он некогда, забытый в люльке, пока мать хлопотала по хозяйству, предоставляя ему собственным теплом высушивать мокро на убогих пеленках; что в молодости его спину калила стужа, пока лицо и грудь заливал пот от жара пылающего горна. Теперь же, в невьянском дворце, десятки слуг предупреждали каждое желание, оберегали хозяина от малейшего неудобства.
Надрывный вой борзых разносился по всему дворцу. Он нагонял тоску на обитательниц красной комнаты, самой близкой к тем двум, что были отведены для обогрева демидовских борзых от зимней стужи.
Челядь называла комнату борзых «барской», а красную комнату «сучьей». Жили в ней девушки, предназначенные для любовных утех хозяйских гостей.
Кресло, обитое синим бархатом, стояло в комнате у самых дверей. Развалившись в нем, спала доглядчица за девушками, старуха Маремьяна – толстогубая, крючконосая, заплывшая жиром, одетая в бархатный бурнус с кружевами. Спала с разинутым ртом, укутав голову шалью. Из-за одышки она всегда засыпала сидя.
Печи истоплены жарко. Духота, насыщенная пряными запахами. Огонек лампады перед иконой. На чугунном столике с мраморной доской горят несколько свечей в канделябре, освещают лежащую на диване курносую пригожую Машку. В кресле рядом – дебелая, русоволосая Танька с вязаньем в руках, а рядом на ковре примостилась молодая синеглазая монашка. Неделю назад ее поймали верховые дозорные на екатеринбургской дороге. Монашку уже дважды жестоко били, требуя открыть свое имя и назвать обитель, откуда сбежала. Очутилась она в руках демидовских дозорных случайно: не захотела обойти Невьянск окольной дорогой, брести по лесным сугробам...
Вдоль стены пять кроватей в ряд. На одной из них спит сенная девушка Настенька.
Громко зевнув, Машка потянулась, хрустнула пальцами, сказала капризно:
– Кваску бы студеного! Жарища у нас, что в бане.
Танька искоса глянула на Машку:
– Пар костей не ломит. Жарко – разболокись. От кваса на тебя икота нападает.
– И то правда... Слышь, Тань, как воют, окаянные?
– Не глухая.
– Ведь опять соснуть ладом не дадут. Уж не к покойнику ли в доме?
– Типун тебе на язык. Не каркай на ночь глядя! – Танька перекрестилась. – Право слово, Машка, завсегда ты будто ворона.
– А скажешь, не угадываю я загодя покойников?
– Потому и помолчи.
– Ладно. Боишься покойников?
– Помолчи. Отвернись к стене – разом заснешь.
– А мне спать-то и неохота. Лучше на огоньки глядеть. Девчонкой еще огоньки пуще всего любила. Особенно в костре-теплинке. Искорки летят, головешки потрескивают, а ты глядишь и о своем раздумываешь. Стану на свечки глядеть, все – огоньки живые.
Безразлично слушая разговор новых товарок, монашка вдруг спросила:
– Пошто это у вас псов в барских покоях держат?
– От стужи берегут. Дорогие. Иные бабьим молоком выкормлены.
– Господи!
– А ты, Машка, – строго сказала Танька, – не торопись сор из избы выносить.
– Обет молчания не давала. Пусть люди знают, – громко и зло произнесла Машка. – Вон у христовой невесты даже рот распахнулся, до того порядкам нашим дивится. Думает, сбрехнула я попусту. А вот и расскажу ей, как у нас щенят борзых женской грудью вспоили.
– Замолчала бы, Машка!
– Отвяжись, Танька! Не стану молчать. Слушай, смиренница божья: ощенилась у нас, стало быть, сука да от родов и издохла. А хозяин сбирался из этого приплода самой царице подарок сделать – она, говорят, до борзых великая охотница. Велел хозяин из слободки углежогов двух баб привести, у коих грудные младенцы. Вот полных две недели щенята бабьи груди и сосали.
– А ребятишки с голодухи померли?
– На коровьем отсиделись. Невьянские ребята живучие, без хозяйского дозволения помирать не смеют.
– Неужли правду сказала? – Монашка удивленно смотрела на Таньку, а та утвердительно кивнула головой. – Страсти какие! Прямо боязно поверить.
– У нас такое не в диковинку. – Машка понизила голос до шепота и оглянулась на Маремьяну. Та по-прежнему спала с открытым ртом. – Здесь, в доме, во всяком углу загубленные схоронены, а души их ночами по покоям бродят. Много у нас страшнущего, только мы приобыкли и уж не пужаемся. Меня вот Машкой поп крестил, а по воле хозяина ноне Венеркой величают.
– Пошто здеся оказалась?
– Как-то в гости зашла да и засиделась.
Танька хихикнула.
– Ах, Машка! Ну, язык у тебя!
– Ты, сестрица, не шути надо мною, а скажи мне правду. Ведь чужая я здесь, дико мне все.
– Ежели правду, то слушай. Силком заволокли.
– Вдовицы вы, что ли?
– И то. Почитай что вдовицы.
– Мужики-то ваши... где?
– Раньше свадьбы померли. Ты дурочку из себя не строй, не прикидывайся. Должна понимать, что у Демидовых любая девка в любой час вдовой может обернуться. Опять рот разинула? Мы с Танькой из Ревды. Сиротки. Там эдакий же дворец стоит, а живет в нем полоумный братец нашего хозяина, Никита Никитич. Он-то и повенчал нас с упокойниками. Мужики, что задавлены обвалом в шахте, – чем не мужья? Ласку нашу испробовал. Не по вкусу пришлась. Не угодили. Сюда, в Невьянск, и отослал, знатных гостей согревать да в баньке парить. Пока молоды – у хозяев живем. Потом к приказчикам попадем, а уж дальше судьба известная: шахта, лесосплав, завод, погост. Хозяин у нас добрый, жалостливый. Днем о нас печалится, ночью утешает. Видишь, поближе к собачкам любимым поместил...
Машка стиснула зубы, погрозила в темноту кулаком, покосилась в сторону Маремьяны.
– Сестрицы вы мои сердешные!
– Тебе, стало быть, нас жалко?
– Как же не жалко-то? Душа за вас болит.
– Ну и дура! В рясе, а все одно дура. Себя пожалей.
– Меня господь сохранит.
– Ну уж коли сюда тебя одну отпустил, на дороге не уберег, значит, плохо твое дело. Коли защитить тебя вздумает – все одно ему здесь дверей не отворят.
– Не кощунствуй, сестрица. Грех такое и помыслить.
– Эх ты, христова невеста! Поживешь – сама всего здесь насмотришься. Я тоже иную участь в жизни ждала. Парня Ваську любила. Уж под венец хотела, да невзначай параличному хозяину на глаза попалась. А теперича что? Вишь, какое богатство кругом!
Машка с ожесточением плюнула на ковер, закинула руки за голову.
– Эх, на Настеньку-то гляньте. Как младенец спит! Чистую душу и собачье вытье не будит.
– Не обессудьте за правду: она всех подруг краше, – сказала монашка.
– Она у нас царевна-хромоножка: от рождения одна нога