Протяжно завыл кран. Торпеда приподнялась, грозно проплыла по воздуху и вот уже начала медленно оседать в огромной ванне.
Моряки притихли, хватко следят за последней манипуляцией, сильно хотят, чтобы все было в порядке. А торпеда окунулась, остановилась на миг, будто вода для нее холодна, и погрузилась, совсем притонула. Пузыри хлюпают крупные, мутные, но это ничего. Это архимедовский закон выполняется — тело вытесняет жидкость. Кончила вытеснять, вот теперь не дай бог увидеть пузыри. Эти пузыри уже будут другие. Из самой торпеды. И ничего, если травит крышка или пробка: поджал, сменил прокладку и порядок, а если травит по стыку или по шву?.. Тогда и впрямь дело швах!
Городков побледнел, Самойленко покраснел, Молоканов не показывает свой золотой зуб, одному Кукушкину — минеру лодочному — все нипочем, знай себе, стоит руки за спину, размышляет.
Тридцать секунд, сорок, шестьдесят… Вода — тишь да гладь. Укупорка полная.
— Вира!..
У второй торпеды сперва тоже было ничего, да вдруг пузырь выскочил. Судили, рядили, сошлись на том, что пузырь шальной, однако пришлось повторять все сызнова.
— Ну? — Городков с видом победителя взирает на Кукушкина. — Давай, Боря, подписывай, что принял.
Бориса Кукушкина на эмоцию не возьмешь, сначала он прочитал контрольные листы от «а» до «я», удостоверился, что все подписи, в том числе и городковская, на месте, и лишь тогда поставил свой автограф с вензелем.
— Смотри! — Он строго погрозил пальцем Городкову: — Беру тебя в первый отсек заложником. Коли что — зарядим в аппарат и выстрелим следом за твоей торпедой.
— Не грози, Боря, — парировал Городков, — ты расписался, и торпеды теперь твои. Коли что — адмирал выстрелит сперва тобой, а уж потом мной. Так что идем ужинать…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Рубка мелко дрожит. Лодка сначала медленно, потом все быстрее пятится от причала.
На мостике, рядом с сигнальной приступкой, втиснулись Павлов с Бучинским, не хотят никому мешать. Адмирал Панкратов тоже здесь — на мостике отходящей лодки. Молчит, губы пожевывает, словно они вкусные, природу созерцает, а у самого косое зрение включено на полную. Ни на секунду не теряет из виду ни берегов, ни командира, ни его помощников. Его лохматые брови, как гусеницы, передвигаются своими частями то кверху, то книзу, а прищур густых ресниц как никогда зорок и строг. Мимо проплывают знакомые, изученные до малейшей складочки мысы, скалы, рифы. К ним все внимание. Они как дорожные знаки на бойкой улице. Взгляды командира и адмирала то и дело меряют расстояния, схватывают направления. Верный глаз не хуже любой техники. Особенно панкратовский глаз.
Павлов с Бучинским никуда не целятся, ничего не меряют, ничего не схватывают. Просто любуются. Им можно любоваться.
Поднявшийся к самому поднебесью утес белеет сверху маячной башенкой. Как она туда забралась?.. От башенки сбегают вниз почти к самой воде извилистые желто-серые нити. Это птичьи отметины. Птицы не обошли своим вниманием ни одну расщелину, ни один выступ, ни одну вмятину. Они взмывают, садятся, хлопают крыльями, голосят… Над башенкой тучка. На всем огромном небе всего две темные дождевые тучки: одна побольше, прячась за зубьями сопок, лениво наплывает на городок, а эта, совсем крохотная, будто непослушное дитя, побежала вперед да и застряла над башенкой, загляделась. А может, зацепилась?..
Но вот маячный утес уже позади, и Павлову с Бучинским не надо больше задирать головы, чтобы любоваться на него.
Адмирал прячет улыбку в перчатку, он хорошо знает, что величавый утес с его башенкой еще никого не оставлял равнодушным, а уж тех, кто не часто выходит в океан, и подавно.
— Эх, мать честная, как же так, а?.. Фотоаппарат не захватил! — Потрясенный красотой берегов, Бучинский никак не может успокоиться, все оборачивается.
Адмирал сочувственно кивает, отлично понимая Бучинского. Сколько раз он сам проходил утес и мысы, что врезаются в залив, а до сих пор им удивляется, только теперь незаметно для других.
— Восторгайтесь, восторгайтесь, — продолжая улыбаться, снисходительно цедит Панкратов. — В вашем распоряжении всего ничего…
Да, от пирса до точки за входными мысами и впрямь всего ничего. Остальное, в большинстве своем, будет внизу, под водой, а под водой ни мысов, ни солнышка, ни птичек, ни такой вот башенки с тучкой, внизу только служба, дело, моряцкая жизнь.
— По местам стоять, к погружению! — Голос у командира тихий, будничный.
Павлов с Бучинским нырнули в люк и нашли себе уголок в центральном посту, где могли все видеть и слышать, не стесняя подводников.
За стенками бунтовала вода, заполнявшая цистерны, пол чуть наклонился, лодка уходила в глубину. Павлов следил за стрелкой глубиномера, отсчитывающей деления, и представлял, какое дикое давление за бортом, если стрелка проскочила сотню и разменивает вторую. Но вот «поклон» уменьшается, пузырек дифферентомера ползет к середине, лодка выравнивается и теперь почти на ровном киле идет дальше.
Выравнивается и жизнь на лодке. Авральная взбудораженность от снятия со швартовов, выхода из гавани и погружения сменяется напряженным спокойствием, когда вахта все в том же напряжении, а ее сменам уже спокойнее, смены могут заняться всегдашними делами и даже малость отдохнуть.
Рядом с Павловым и Бучинским прохаживается вахтенный офицер. То к штурманской рубке, то к станции погружения, то туда, то обратно. Руки назад, шаг степенный, глазами нацелен на рулевых. Куда бы ни шел — все время следит за горизонтальщиком и вертикальщиком. Те чувствуют «знаки внимания» и так тонко орудуют рулями, что совсем отклонений не дают, держат лодку точно на нитке.
Моряки в центральном посту с головой ушли в свои приборы. Всматриваются, вслушиваются, вдумываются. Кажется, ничего не существует, кроме этих циферблатов, шкал, стрелок, отрешавших людей от всего мирского. Сколько Павлов ни бывал на подводных лодках, всякий раз удивлялся собранности подводников. На эсминце притомился от вахты — можно в иллюминатор глянуть. Вон чайка резвится, вон островок на горизонте, вон шквалистое облачко по небу ползает. Полюбовался чуток — какую-то разрядку получил. На лодке перед тобой только цифры, риски, кнопки, вентили. Куда головой ни верти — все они.
Павлов незаметно следил и за командиром лодки. До чего типичен! Среднего, какого-то удобного росточка, в пилотке с зазеленелым «крабом», в синем комбинезоне и кожаных перчатках, он держался властно, распоряжался, сообразуясь голосом с величиной отсека, однако в его словах звучала твердость. Павлов смотрел и невольно сравнивал его с надводниками. На крейсерах командиры с горделивой осанкой, с орлиным зрением, настроенным на океанские дали, в щеголеватой фуражке, в ловко сидящем реглане и непременно с биноклем на шее. Только посмотри на мостик, и сразу выделишь приметную фигуру. Ее не спутаешь ни с кем. Да и как иначе! Солидные размеры корабля, потребность быть видным из любой точки верхней палубы заставляют командира иметь такой приметный облик. На ракетных и торпедных катерах командиры почитают шлем с очками, штормовую куртку с теплыми штанами; они всегда поданы вперед, их цепко расставленные ноги готовы встречать любые подскоки, а зоркий прищур на задубелом, обработанном солеными ветрами лице быстро охватывает все вокруг. Стремительность — вот что отличает катерников. Ну, а подводники?.. Командир-подводник привык держаться за рукоятки перископа, оттого любит кожаные перчатки; он привык «складываться», ныряя в рубочный люк или переборочные двери, оттого чуть сутулится; он нетороплив, осмотрителен, говорит и даже командует, не повышая голоса, будто, повысив его, рискует утратить основное преимущество своей лодки — скрытность. Но самое примечательное у подводника — его взгляд. В нем и человечная строгость, и суровая душевность, и дружеская открытость. На лодке зависимость экипажа от каждого моряка и каждого моряка от всего экипажа заставляет командира днем и ночью сколачивать свою команду. Видно, это и оставляет такую неизгладимую печать на его