на части бетона, все бесконечно-гравийное рококо осталось за досками опалубок. Нутро снаружи. Комнаты без потолков подставлены небу, бесстенные комната взметены над морем руин рострами, вороньими гнездами… Старики с жестянками шарят по земле, ища окурки, свои легкие носят на груди. Объявления об убежищах, одежде, потерянном, изъятом, некогда рубричные, заложенные
Будто наружу вынесли стены бара «Чикаго», Фридрихштрассе оклеена гигантскими фотографиями — лица выше человеческого роста. Ленитроп вполне узнает Черчилля и Сталина, а вот насчет третьего не уверен.
— Эмиль, это что за тип очкастый?
— Американский президент. Мистер Трумен.
— Да бросьте. Трумен — вице-президент. Президент — Рузвельт.
Зойре подымает бровь:
— Рузвельт еще весной умер. Перед самой капитуляцией.
Они запутываются в очереди за хлебом. Женщины в заношенных плюшевых жакетах, детишки держатся за трепаные края, мужчины в кепках и темных двубортных костюмах, небритые старческие лица, лбы — бледные, как ножка медсестры… Кто-то пытается выхватить у Ленитропа плащ, и следует краткое перетягивание каната.
— Простите, — высказывается Зойре, когда они снова выпутываются.
— Почему мне никто не сказал? — Когда ФДР поселился в Белом доме, Ленитроп пошел в старшие классы. Бродерик Ленитроп клялся в вечной ненависти к этому человеку, а вот юный Эния считал Рузвельта храбрецом — полиомиелит и все такое. И голос по радио ему нравился. Один раз чуть было живьем не увидал, в Питтсфилде, но весь обзор загородил Ллойд Соссок, самый жирный мальчик в Мандаборо, и Ленитроп сумел разглядеть лишь пару колес и ноги каких-то мужиков в костюмах на подножке автомобиля. Про Гувера он слыхал смутно — что-то насчет лачужных самостроев или пылесосов, — но
— Говорят, удар, — грит Зойре. Голос его доносится под неким довольно диковинным углом, скажем — прямо снизу, а раскидистый некрополь уже вбирается внутрь, суживается и съеживается, вытягивается в Коридор, известный Ленитропу, но не именем своим, а деформацией пространства, что таится внутри его жизни, латентной, как наследственное заболевание. Кучка врачей в масках, закрывающих все, кроме глаз, блеклых и взрослых, движутся в ногу по проходу туда, где лежит Рузвельт. В руках у них блестящие черные чемоданчики. В черной коже позвякивает металл — таким перезвоном, словно это номер чревовещателя: поможите-выпустите-меня-отсюда… Кто бы там ни позировал в черной накидке в Ялте вместе с другими вождями, он изумительно передал самую суть крыл Смерти, плотных, мягких и черных, как зимняя накидка, подготовил нацию зевак к уходу Рузвельта, существа, кое Они собрали, существа, кое Они же и демонтируют…
Кто-то тут хитро вводит поправку на параллакс, масштабирует, все тени движутся в нужную сторону и удлиняются с ходом дня — но нет, Зойре не может быть всамделишным, как и эти темноряженые статисты, что ждут в очередях гипотетического трамвая, два с чем-то ломтика колбасы (еще бы, еще бы), дюжина полуголых ребятишек, что носятся взад-вперед по выжженному жилому дому, столь до изумления детализированные — да уж, у Них бюджет что надо. Поглядите-ка на это опустошение, сначала все построили, потом раздолбали на куски в диапазоне от размеров тела до порошка (просьба заказывать согласно Калибру), пока Полдень незабываемого аромата в Берлине, суть человеческого тленья, нагнетается на площадку той рукою, что лежит в некоем переулке, здоровая, точно дряблая лошадь, и давит на свой гигантский пульверизатор…
(По чернорыночным часам Зойре близится полдень. С 11 до 12 утра — Дурной Час, когда белая женщина со связкой ключей на кольце выходит из горы и может явиться вам. Тогда вы осторожнее. Если не сможете освободить ее от чар, кои она никогда в точности не именует, вас накажут. Она — прекрасная дева, что предлагает Чудо-цветок, и она же — старая уродина с длинными зубами, которая вас в той грезе нашла и ничего не сказала. Се ее Час.)
Боевыми порядками грохочут черные «Р-38», движутся ажуром по бледному небу. Ленитроп и Зойре отыскивают кафе на тротуаре, пьют разбодя-женное розовое вино, едят хлеб с сыром. Лукавый старый торчок извлекает «штакетину» «чая», и они сидят на солнышке, передают ее друг другу, предлагают дернуть официанту, поди угадай, а? так и солдатские нынче тоже приходится курить. Мимо потоком текут джипы, бронетранспортеры и велосипеды. Девушки в свежих летних платьицах, оранжевые и зеленые, как фруктовые ледышки, подваливают и садятся за столики, улыбаются, улыбаются, все время озирают окрестность на предмет раннего бизнеса.
Зойре как-то удается разговорить Ленитропа насчет Ракеты. Не тема Зойре, конечно, хотя ушки у него на макушке. Если кому-то надо, значит, и своя цена у нее есть.
— В чем восторг, мне никогда не понять. Мы по радио столько про нее слышали. У нас тут была своя «Программа Капитана Полночь». Но мы разочаровались. Хотели верить, но поглядишь вокруг — и веру как корова языком слизнет. А к концу и того меньше оставалось. Я только одно знаю: она обрушила кокаиновый рынок, керл.
— Это как?
— В этой ракете что-то ест перманганат калия, правильно?
— Турбонасос.
— Ну а без этого
— Спасибо. — Секундочку, он это про
— Поэтому, — продолжает, — на Берлин наползло гигантское кино с Лорелом и Харди, немое, немое… из-за дефицита перманганата. Не знаю, на какие еще экономики так повлияла A4. Тут не просто тортиками кидались, на рынке царила не просто анархия — это же химическая безответственность!
Глина, тальк, цемент, даже — вот как далеко зашли извращения — мука! Сухое молоко, отнятое у грудничковых животиков! Все эрзацы стоили больше самого кокаина — но вообразите, кто-нибудь набивает себе ноздри молоком, хахахаха! — на минутку сорвался, — и это
— Мне-то она к чему? И в каком смысле — «моя страна»?