сделал бы это для меня, он сам говорит об этом очень деликатно. Милый, милый мой, это всё ужасно. Я не знаю, что делать. Я разрываюсь. Хочу соединить несоединимое. Почувствуй мою теплоту, согрейся. Я тебя целую. Твоя
Рассказывала в письмах, что у Станиславского не получалась роль в этом спектакле, что Немирович волнуется, раздражается: «Я зашла к нему, чтоб поговорить, — жалко его стало. <…> Я его понимаю, т. е. то, что он так нервит. Ведь теперь должна решиться судьба нашего театра». В этой ситуации она считала невозможным просить о коротком перерыве, чтобы съездить к мужу, поэтому написала 13 декабря: «Пьеса идет 20-ого, идет туго, в театре настроение скверное, т[ак] ч[то] ты поймешь меня — мне трудно просить отпуска, да и немыслимо дать его».
О том, что Чехов замыслил комедию, она тут же сообщила Немировичу. Он, впервые за полтора месяца после отъезда Чехова, написал: «Ольга Леонардовна шепнула мне, что ты решительно принимаешься за комедию. А я все это время собирался написать тебе: не забывай о нас! И чем скорее будет твоя пьеса, тем лучше. Больше времени будет для переговоров и устранения разных ошибок». Памятуя, наверно, о трудностях с постановкой «Трех сестер», об осенних репетициях в присутствии Чехова, Немирович обещал художественное и материальное «вознаграждение», то есть старательную, как и ранее, постановку и успех. Но предупреждал: «Если спектакль не совсем таков, какие у нас должны быть, — то ничего с этим не поделаешь: театр! Театр — то есть ежедневные спектакли. Без компромисса ничего не поделаешь. Если бы давать только высокохудожественные спектакли, то пришлось бы число их сократить вдвое и еще более находиться в зависимости от меценатов». За этим предупреждением таились, может быть, разговоры Чехова и Немировича в Ницце в январе 1901 года, беседы в Москве осенью того же года. И что-то неведомое, связанное с отношением Чехова к постановкам его пьес в Художественном театре.
В декабре он получил письмо Куприна. Александр Иванович рассказал о своих впечатлениях от этих спектаклей: «Я и в самом деле думал, что у них идет реформа сценического искусства, а реформа эта, оказывается, коснулась только чисто внешней стороны, декоративной. Правда, в этом много сделано прекрасного: столовая в III действии „Чайки“ поставлена до того хорошо, что при поднятии занавеса внезапно чувствуешь, как будто ты сам в ней сидишь. <…> Но и здесь кое-где есть пересол. <…> Но самое-то главное в том, что прославленная реформа совсем не коснулась среднего и маленького актеров». Куприну показалось, что «они остались теми же актерами, каких много и на сцене императ [орских] театров, и в Харькове, и в Проскурове. <…> И эта шаблонная игра совершенно заслоняет собою все попытки новаторов довести сцену до иллюзии настоящей жизни. Для этого, вероятно, нужно, чтобы в каждом актере при таланте Станиславского сидела душа В. И. Данченко».
Спор вокруг Художественного театра велся и на страницах печати, и в переписке современников. В конце 1901 года в самом театре обстановка на самом деле сложилась трудная. Не только из-за репетиций пьесы «В мечтах». Книппер передавала в письме Чехову слова Немировича, что «служить на жалованье могут только 20 работающих, остальных же только нанимать, когда нужно». Назревала какая-то новая реформа, внутритеатральная.
Всё это удерживало Книппер в Москве. Ей, наверно, легче было поверить в чудодейственное излечение мужа касторкой и подогретой минеральной водой («Умник, что пьешь опять Эмс и если бы пил все время, то и кишочки были бы исправнее»), чем понять, что скрывалось за его словами: «Принимал касторку, чувствую, будто отощал, кашляю, ничего не делаю». Понять и не поверить, что кровотечение ограничилось несколькими днями. Но она будто ничего не услышала и звала мужа в Москву.
Об этом же писал и Немирович в своем письме: «Очень я хотел устроить так, чтобы Ольга Леон, могла поехать к тебе на несколько дней. Ничего не смогу сделать. Досадно мне самому до того, что совестно смотреть ей в глаза. А она, бедняжка, кажется, очень на это рассчитывала. Если ты приедешь без всякого ущерба для здоровья, мне на душе будет легче. Ну, будь здоров. Крепко обнимаю тебя. Искренно любящий тебя Вл. Немирович-Данченко».
Итак, Книппер и Немирович сочувствовали друг другу. Она — его волнениям из-за пьесы, предстоящих перемен в театре. Он — ее переживаниям, что в Ялту она не едет. Оба звали Чехова в Москву, чтобы у них на душе было легче.
Чехов успокаивал обоих. Ее уверял в письме от 13 декабря: «Я уже выздоровел, крови не видать, только слабость осталась — давно не ел как следует. Думаю, что дня через 2–3 буду здоров совершенно. Принимаю пилюли, капли, порошки… <…> Ах, дуся, как я тебе завидую, если б ты знала! Завидую твоей бодрости, свежести, твоему здоровью, настроению, завидую, что тебе не мешают пить никакие соображения насчет кровохаркания и т. п. Я прежде мог выпить, как говорится, зд
К тому времени, когда Книппер получила это письмо, она уже не волновалась. Лишь поначалу, после письма Чехова от 10 декабря («После этого началось у меня кровохарканье»), она встревожилась и писала 14 декабря: «Я способна всё сейчас бросить и лететь к тебе. Я должна быть около тебя, должна устроить тебе жизнь хорошую, приятную, спокойную. И это будет, милый мой. Мне больно, очень больно, когда я представляю, как ты лежишь там один и тоскуешь… <…> Антон, ты ангел, ты знаешь это? < …> Я не стою тебя совсем. <…> Антонка, не проклинай меня очень уж. Ты никогда не будешь упрекать меня за то, что я впуталась в твою жизнь? Ах, Антон, как бы мне сейчас хотелось стоять перед тобой на коленях и говорить много и горячо, о чем — я сама не знаю. Ну, вот обо всем, о всей жизни моей, о моих мечтах, ну вот все бы вылилось таким горячим потоком! И чтоб ты меня понимал! <…> А ты бы мне говорил о любви своей, и мне было бы хорошо. А когда все это будет без „бы“!»
Это покаянное письмо Ольга Леонардовна закончила недоуменным вопросом: «Откуда ты взял, что я бываю все на обедах и юбилеях. Я скучаю, тоскую и никуда не хожу». Между тем «взял» он это из ее писем, хотя бы за последние две недели:
Пирушка состоялась 15 декабря, назавтра после письма, в котором она сокрушалась о его одиночестве, готова была «все бросить и лететь» в Ялту. Свое письмо Книппер писала в 4 часа ночи: «Только что разошлись гости, т. е. сплошь Худож. театр. Разгром в квартире необычайный — пили, ели, пели, плясали и остались довольны. А я часто думала о тебе, мне не было весело, а так иногда захватывал какой-то задор, какая-то удаль и тут же все падало».
Свой приезд она перенесла на весну, но зато обещала, что на следующую зиму они вместе уедут в «теплые края»: «<…> я буду вся твоя, твоя и выхожу тебя, ты будешь здоровый и спокойный. И у нас будет какое-то маленькое существо, которое мы будем боготворить — это будет непременно, я этого хочу. И ты тоже хочешь этого, Антон мой? <…> Думай <…> о том, как мы будем блаженно счастливы, когда увидимся». Всё отодвигалось — приезд в Ялту, уход из театра. И она мечтала о новой роли, о том, чтобы открыть сезон новой пьесой Чехова. Опять в письмах волновалась о премьере, сострадала Владимиру Ивановичу: «Мне будет очень жалко Немировича, если пьеса не будет иметь успеха. Поговаривают, что ей не место в нашем театре».
Она, кажется, и сама это понимала и накануне премьеры писала Чехову: «Туалеты у всех красивые,