Что называла она метафизикой, и почему Бродский с ней соглашался?
Прочитала мне кусок из «Гибели Пушкина». Поражает в этой работе следовательский (не только исследовательский) склад ее ума. Ведь и в жизни она искусный следователь: постоянно анализирует и сопоставляет факты в быту и делает из них смелые выводы.
Однажды к Ахматовой приехал славист-англичанин, женатый на русской из первой эмиграции. Он должен был навестить и Жирмунского, Ахматова попросила меня показать дорогу. Жирмунские в этот час сели ужинать и пригласили нас обоих к столу. Было время белых ночей, светло, только что прошел дождь. Англичанин передал привет от своей тещи, вдовы университетского учителя Жирмунского. Жирмунский благодарил: «Он был не только моим учителем, но и старшим товарищем. Я писал у него курсовую работу». Потом вдруг спросил: «Сколько же лет вашей жене? Они уехали в двадцатом, она была вот такого роста, лет десяти — значит, сколько сейчас?» И мне, и жене Жирмунского стало ясно, что она порядочно старше мужа, который, очень смутившись, повторял: «Нет, нет, не может быть». Жена Жирмунского перевела разговор на другую тему, но хозяин, возраста гостя, кажется, не оценивающий и неловкости не замечавший, вернулся к прежней и попросил меня как имеющего техническое образование сосчитать, сколько ей лет сейчас, если в 20-м, и так далее. Я понимал, что эта история как раз для Ахматовой, и, вернувшись, сразу стал рассказывать ее. Она жадно слушала и даже, по мере развития сюжета, медленно наклонялась в мою сторону. «Получалось, что ей не меньше пятидесяти пяти», — подытожил я. Она откинулась в кресле и тоном человека, присутствовавшего при рождении, произнесла: «Шестьдесят пять, если не семьдесят. Они там все себя убавили на десять лет».
Даже если дело происходит в 1965 году, даме 65–20 + 10 = 55 лет. Если она старше 55-ти, то в 20-м году, в год отъезда, ей должно было быть больше десяти. Сколько? Если шестьдесят пять, как говорит — утверждает Ахматова, то — двадцать лет или еще больше. Но о двадцатилетней никто бы не вспоминал, какого она роста: вот такая или вот такая, тоном человека, присутствовавшего при рождении.
Волков: Мне кажется, Анна Андреевна была совсем не прочь посплетничать. И делала это с большим смаком.
В то лето Раневская принесла Ахматовой книгу Качалова-химика о стекле. «Фаина всегда читает не то, что остальное человечество, — сказала А. А. — Я у нее попросила». Возможно, у обеих был специальный интерес к автору, мужу известной с 10-х годов актрисы Тиме.
Сплетнями она интересовалась еще в юности, помнила то, что ее занимало:
В другой раз она продекламировала шуточные царскосельские стихи, связанные с приездом в Россию французского министра Люббе: он не знал про недавний морганатический брак великого князя Павла Александровича и княгини Палей, бывшей прежде женой Пистолькорса, и обратился к императрице:
— Ou est Prince Paul, dites-moi, Madame? — спросил Люббе, согнувши торс.
— Il est parti avec ma femme! — из свиты брякнул Пистолькорс.
Как Вы знаете, у Ахматовой моментов философских в стихах совершенно не было, совершенно. Это была лирика, чисто интимная лирика, чисто женская лирика. Глубины большой у нее не было в стихах. Не было ее и в жизни, как мне показалось. Ее интересовали люди. Но людей она ощущала именно… по-женски, как женщина ощущает мужчину. Ну и поэтому мне она лично не очень понравилась.
Анна Андреевна охотно рассказывала о своих работах о Пушкине, например, о разборе «Каменного гостя». Это был совсем новый взгляд. Ахматова утверждала, что в «Каменном госте» есть нечто автобиографическое: Дон Гуан — поэт, а Донна Анна — его первая настоящая любовь. Для нее подтверждением служил тот факт, что Пушкин при жизни не опубликовал это сочинение.
Как группу воспринимала нас и Ахматова, говорила мне: «Вам четверым нужна поэтесса. Возьмите Горбаневскую». Мне это казалось как раз ненужным, мы не декларировали направления, не выпускали манифестов, не находились в оппозиции к другим группам.
Это все Ахматову и не интересовало. Ее занимал только половой вопрос.
Осип Мандельштам (как известно, хвалящий ее из наивного расчета): «В настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России». И приводит пример великого стихотворения:
Что еще ее могло интересовать!
Встречи одна другой чудесней, и Величие России — далековато.
Итак, женщина: любовь, страсть. Лучший пример такой односторонности женского творчества являет собой… товарищи, вы все знаете… Являет собой известная поэтесса наших дней… Являет собой поэтесса… Анна — Ахматова.
Валерий БРЮСОВ. Вступительное слово к «Вечеру поэтесс» в Политехническом музее.
Когда-то в Ташкенте она рассказала Раневской свою версию лермонтовской дуэли. По-видимому, Лермонтов где-то непозволительным образом отозвался о сестре Мартынова, за ее честь вступался брат. «Фаина, повторите, как вы тогда придумали», — обратилась она к Раневской. «Если вы будете за Лермонтова, — согласилась та. — Сейчас бы эта ссора выглядела по-другому… Мартынов бы подошел к нему и спросил: «Ты говорил за мою сестру, что она б…?» Слово было произнесено со смаком. За него- то Ахматова и помнила всю эту «историю», сексологи знают, как иногда женщинам надо слышать или произносить — на людях, пережить как бы невозмутимо при всех — непристойности. Конечно, чем гуще, тем лучше — но по тогдашним временам для царскоселки и этого было достаточно. «Ну, — в смысле «да, говорил, — откликнулась Ахматова за Лермонтова. — Б…» — «Дай закурить, — сказал бы Мартынов. — Разве такие вещи говорят в больших компаниях? Такие вещи говорят барышне наедине… Теперь без профсоюзного собрания не обойтись». Ахматова торжествовала, как импресарио — «смрадный эстрадник» — любила она других назвать, получивший подтверждение, что выбранный им номер — ударный. Игра на пару с Раневской была обречена на провал, но Ахматова исполняла свою роль с такой выразительной неумелостью, что полнота этого антиартистизма становилась вровень с искусством ее партнерши. Мартынов был хозяином положения, Лермонтов — несимпатичен, но