Когда Цветаева вошла в моду, Анна Ахматова не постеснялась написать стихотворение «Нас четверо» — мол, они — едины, один уровень, одни почести: Мандельштам, Цветаева, Пастернак, Анна Ахматова. Феномен «Краткого курса истории партии» ей кажется очень эффективным: определяются основные линии, записываются — и все, никаких разночтений больше не допускается. Она выпустила такой манифест сама: «Нас четверо». Пиетет русских перед печатным словом да перед великим словом Ахматовой — велик. Поверили сами и за границы весть понесли: их — четверо. Были близки между собой и по-человечески, житейски. Кроме Цветаевой и Ахматовой, конечно: Маринина привязанность к Ахматовой совершенно фантастична, правда, не связана с реальностью (от реальности она с отвращением отвернулась), а Ахматова, так та с самого начала завидовала и ненавидела. Дело понятное.
В «четверке» были дети. У Мандельштамов — нет, у Пастернака — под надежной опекой жены, Лев Гумилев и Аля Эфрон — в тюрьме, оставался один Мур. Судьба как нарочно свела их с Ахматовой в одном городе.
Хлеб, голод, жизнь и смерть — это то, чего не видит Ахматова. Такие слова она охотно включает в свои стихи, потому что это красиво и звучит значительно, а в самой жизни главное для нее — погремушки тщеславия.
Удача Ахматовой — встретить на главной улице Ташкента главного человека от литературы — Алексея Толстого — да еще при зрителях — двух оборванных мальчишках, один из которых был сыном Марины Цветаевой. Вот эта роскошная сцена в подробном изложении.
По случаю жаркой погоды он был одет в светлый костюм. И шел, опираясь на трость, попыхивая трубкой. На голове у него была легкая соломенная шляпа. <…> На Жуковскую вышла высокая и неторопливая женщина в длинном полотняном платье. <…> Мур потащил меня в сторону, мы издали смотрели на Алексея Толстого и Анну Ахматову, встретившихся под платаном. «Анна Андреевна!» — говорил Алексей Николаевич, снимая шляпу и целуя ее руку. — «Я вспоминала вас недавно, — сказала Анна Андреевна. — В Академии был литературный вечер. <…> Вы ведь академик…» Алексей Толстой расшаркался и помотал перед собой шляпой, как Меншиков в «Петре Первом». «И еще мне как-то не хватало Щеголева, — сказала Анна Андреевна. — Меня пригласили как пушкиниста», — добавила она сдержанно. Сдержанно, сдержанно! Алексей Николаевич увидел Мура и кивнул ему. <…> «Мы <…> могли встретиться в Академии. Должен признаться, что и мне как-то не хватает Щеголева. Он бывал так же, как и я, недальновиден и суетен. Но он был из тех людей, кто знает, что в русской тишине есть добродетель…» По улице Жуковской тянулся караван верблюдов <…>. «Меня пригласили как пушкиниста, — повторила Анна Ахматова. — Но здесь выходит книжка моих стихотворений, которую составил Корнелий Зелинский». — «Ни слова больше! — воскликнул Алексей Николаевич! — <…> Представьте, он решил, что я должен стать директором Института мировой литературы» — «Вы все можете», — сказала Анна Андреевна. — «Да, — растерянно протянул Алексей Николаевич, — но управлять департаментом?»
«Марину близко нельзя подпускать к Пушкину!» Но не только это она хотела показать всем этим спектаклем: еще и соломенную шляпу, и светлый летний костюм, и литературный вечер, и институт мировой литературы. До Марины ли Цветаевой в таких кругах?
Устав, мы присели возле арыка на травку и скоро мимо нас вместе с Муром прошла NN (А.А.), вся в белом, в парижской шляпе (Раневской), прекрасная, пышная.
23.7.43.
Продал последние шерстяные кальсоны за 70 р., из которых получил 30, а остальные 40 р. будут в понедельник или во вторник. Купил два бублика и 1/2 кг яблок…
Каждому свое.
Пастернак простецки убивается, что не помог материально Цветаевой. Какая приземленность по сравнению с Анной Андреевной!
Борис Пастернак — жене.
Я всегда в глубине души знал, что живу тобой и детьми, а заботу о всех людях на свете — долг каждого, кто не животное — должен символизировать в лице Жени, Нины и Марины. Ах, зачем я от этого отступил!
Ахматова: «Марина умерла бы вторично, если бы увидела сейчас Мура. Желтый, худой… Чем помочь ему? Я и так отдаю ему весь хлеб».
Можно дать немного масла, орехов, варенья: посмотрите, что можно выбрать из ее разносолов в главе «Клинические голода». Продуктовый паек, например, о котором она просто забыла.
7 сентября 42.
Она живет припеваючи, ее все холят, она окружена почитателями и почитательницами, официально опекается и пользуется всеми льготами.
Письмо Г. Эфрона сестре А. Эфрон в лагерь в Коми АССР.
«В течение июня месяца я находился в почти абсолютно голодном состоянии… Воля не выдержала: я продал несколько хозяйкиных вещей — рублей на 800 — тайно от нее, конечно. В начале июля, случайно, хозяйка заметила пропажи. Значит, не предметы первой необходимости, не хлебные карточки — не «убийца» Мур все-таки. — Заявление в милицию, повестка, арест, 28 часов под стражей с уголовниками, допрос, признание… Я дал обязательство хозяйке уплатить ей в течение 4-х месяцев 3000 р…Я уже зондировал ташкентские ресурсы, они равны нулю. Ахматова сидит без денег…
Г. Эфрон — сестре в лагерь.
Ахматова не сидела без денег. Когда Чуковская напомнила издателю о причитающемся Ахматовой гонораре, устроила ей разнос: как можно — Ахматова и какие-то презренные деньги!
Лимитные книжки, лимиты — так назывались в ту пору повышенные пайки, которые во время войны стали выдаваться ученым с высокими степенями и видным деятелям искусства. Получила «лимитную книжку» и Ахматова. И хотя это было самой элементарной справедливостью, что Ахматову избавили от тяжкой военной нужды и лишений, сама Ахматова не могла спокойно пользоваться причитавшимися ей благами. Она была полна сострадания, и обостренная совесть не оставляла ее в покое.
Было время, когда она мне помогала; это время кончилось. Однажды она себя проявила мелочной, и эта мелочь испортила все предыдущее; итак, мы квиты — никто никому ничего не должен. Она мне разонравилась, я — ей.
Г. Эфрон — сестре в лагерь.