слетела шляпа».
Изысканные манеры любовной игры, это конец тридцатых годов, ей под пятьдесят.
Зашел Владимир Георгиевич. Зашел узнать о результатах медицинского осмотра. Анна Андреевна, снова изогнувшись по-акробатски, достала с кресла заключение врачей. Он прочел, произнес: «Все вздор, полуграмотная чепуха».
Перед уходом наклонился к ней, близко заглянул ей в глаза и спросил инфантильным тоном, каким часто говорил с ней при мне: «Вы хорошая сегодня?» — «Хорошая», — ответила Анна Андреевна.
«Очередной любовник Лили», «У Марины — роман за романом»: как бы цитируя строчки из хлестких советских статей о морали и нравах, что-то все-таки она не может сдержать и в себе.
От ее любви веет холодом, почти все ее романы только и нужны ей что для украшательства биографии (у кого-то есть иные варианты для характеристики историй с Гаршиным, Берлиным, эксгумации любви Гумилева). Поэтому-то и такая обычная вещь, как любовь и ревность к сыну, имеют в ее случае не обычное деликатное объяснение, а тоже довольно распространенное, но более низкое объяснение — привычку все захапать себе.
В июле Анна Андреевна вернулась из Старков и встретила меня по-женски, как победившая соперница: «Лева так хотел меня видеть, что по дороге в экспедицию приехал из Москвы ко мне в Старки», — объявила она.
Между 3.08 и 8.10.27.
Многих любят так, как любят и любили ее. Но, наверное, никого так, как ее, не ревнуют. И не из-за насмешливости ли ее? Так, по крайней мере, думает она сама. Я убежден, что несчастье ее заключается в том, что она никого не любит. Говорит, что любит П. и в доказательство указывает на долгий срок — на пять лет, которые они были вместе. Думаю, однако, и к П, отношение ее — несколько иное.
Вот ей бы, купаясь в отношениях и живя только ими, уметь бы разбираться в чувствах потоньше. Никого не ревновали так, как ее. Наверно, это если вычислить чисто арифметически: от на самом деле самой обычной ревности, которой ревновали ее, вычесть совершенно, действительно, беспримерное отсутствие ревности у нее. У нее никогда не было мужа или даже мужчины в ее одной распоряжении.
Но вернемся к ее штудиям в любовных делах. Она полагает: не из-за насмешливости ли ее. Как тут не вспомнить Бернарда Шоу: «Две вещи мешают любви: отсутствие чувства юмора у мужчины и его наличие у женщины».
Аня, честно говоря, никогда не любила. Все какие-то штучки: разлуки, грусти, тоски, обиды, зловредство, изредка демонизм. Она даже не подозревает, что такое любовь. Из всех ее стихов самое сильное: «Я пью за разоренный дом…» В нем есть касание к страданию. Ее «лицо» обусловлено интонацией, голосом, главное — голосом, бытовым укладом, даже каблучками, но ей несвойственна большая форма — этого ей не дано, потому что ей не даны ни любовь, ни страдания. Большая форма — след большого духа.
«Я-то вольная, все мне забава…» — проговорилась.
Сын ей дает оценку как матери, Пунин — как женщине, Бродский — как поэтессе, Гумилев — как невесте и жене, Блок — как наследнице века… А вольной, которой все забава, — это весело, и все — игра, но только не надо при этом претендовать на величие, потому что про любовь в Библии много сказано, а про игру — ничего.
Она в Ташкенте читала всем письмо от Пунина из Самарканда — запоздалое признание в любви, как она считала — вернее, хотела заставить считать других. Сам Пунин признавал его фальшивым. Она — сердцеведка — этого не чувствовала?
Письма к Ан. были скорее письмами ей в чужой адрес. Теперь я несколько удивляюсь, вспоминая все это.
Николай Пунин.
Она могла бы заметить искусственность интонации Пунина, и то, что Гаршин особенно жениться не хотел. Ведь смысл — в отношениях, не в «жениться». Для Анны Андреевны главное было стать профессоршей Гаршиной. Это ей показалось очень респектабельно. Гаршин просто разрушил ее изысканные планы и был больше ни для чего не нужен.
Она действительно учила женщин любить и говорить — и тем грех ее возрастает.
Про Исайю Берлина лучше вовсе не упоминать. Если бы его вообще не было на самом деле, если бы она не говорила о нем многозначительно: как он играл в футбол («футболь»), про золотую клетку, про Черчилля, про что сказал Сталин — тогда эту лирику можно было бы разбирать.
С другими она венчаться не хотела — просто потому что они и не «записывались» с нею. А этого — малознакомого — так еще и под венец…
Ее не любили, и у нее были некрасивые глаза и некрасящая улыбка. У глаз был тонкий, изысканный, как все в ней, рисунок и цвет — светло-серый. Красиво, конечно, особенно для брюнетки. Но не было огня, живости — того, что заставляет говорить о ярком взгляде. Без взгляда глаз нет. Улыбки не было вообще. Разве что — «презрительно улыбнулась». Влюбиться трудно. Не любил никто и отраженно — она не любила сама. Навязывалась, не оставляла, позволяла все, изменяла — вот слагаемые тех драм, о которых нам пишут ее стихами.
Никто не должен бояться старости. В старости возможно все, и достоинство, которое мы сумеем сохранить, украсит нашу жизнь в благословенные года. Ей не удалось.
Вдруг она вообразила, что снова, как в молодости, окружена поэтами и опять заваривается то самое, что было в десятых годах. Ей даже мерещилось, что все в нее влюблены, то есть вернулась болезнь ее молодости.
Она оживленная, веселая, чувствует себя сегодня отлично.