Чапский числился впоследствии, естественно, среди «полновесных» романов.
В переделкинском Доме Творчества отдыхал в это время (только что из Парижа) Константин Георгиевич Паустовский <…>. Он мельком сказал мне, что привез мне подарок от Йозефа Чапского. Брошку. Я удивилась и не поверила. Подумала я, через меня Чапский хочет передать подарок Анне Андреевне. Ведь это ему она посвятила стихотворение «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума», я же в Ташкенте виделась с ним всего дважды <…>.
Анна Андреевна с сердцем: «А вы думаете, я — больше?». <…> «Это, конечно, вам», — повторяла я. «Если там есть свирель, мне. Если нет — вам», — заявила Анна Андреевна. Но я ничего не знала насчет свирели — я еще не видела брошку. <…> Она позвала Юлю. Попросила найти в чемоданчике какую-то старую тетрадь. Отыскала черновик и прочла прежний конец стихов к Чапскому:
A-а, вот почему она ждет в подарок свирель! <…> Но я удивилась: откуда же Чапскому знать этот вариант, если окончательный текст бессвирелен? И вообще — разве она читала ему эти стихи? <… >.
Подала ей коробочку с брошью. Она долго ее рассматривала, серебро и бирюза, потом восклицала о дарителе и о подарке: «Первоклассный человек, и какой вкус!» Потом, «отвернувшись вполоборота», величественно протянула мне брошь на ладони и с высокомерием произнесла: «Свирели нет. Это вам. Наденьте сейчас же». — «Ну пусть это будет мой подарок вам!» — взмолилась я. — «Что вы! У меня их слишком много!»
Мифотворчество. А Чапский, с его польской и европейской культурой подарков, так ничего не подарил Ахматовой — возможно, малоприглядные ташкентские воспоминания, а может, опасался попасть в смешное положение Берлина.
Чуковская же, очевидно, запомнилась ему как симпатичная приличная женщина. Довольно демонстративный с его стороны жест.
Со стихотворением — обычная игра. Вместо азийской свирели было по-разному: например:
Прямо-таки священная? Минута — «приснилась»? как она выглядит?
Простоватая рифма «кому-то/минута» — осталась.
А вот она сама побывала за границей.
«Чапский? Был, был… — она весело ткнула пальцем в мою злополучную брошку. — Я ему устроила сцену ревности, а он пел дифирамбы — вам».
Одни и те же шутки: «сцены ревности» и пр. Показное великодушие: «Он пел дифирамбы — вам». Да, он пел дифирамбы. Не Ахматовой.
«Приходилось видеть, как женщина преследует мужчину… — пауза, а затем очень убежденно и раздельно: — Из этого никогда ничего, кроме сраму, не получалось».
Это Анна Андреевна осуждает Марину Цветаеву — за то, что та влюбилась — не в случайного проходимца, не на одну «сумасшедшую ночь», «преследовала» — это писала ему «длинные философские письма» — (Ахматовой нечитанные), они и не сохранились…
Я видела, когда из такой ситуации выходили вещи пострашнее срама. Срам бывает, когда женщина пытается придать своему «гону» характер респектабельности, который на самом деле для сохранения самоуважения должен быть жестко отброшен: погоня за добычей — и все, имею право. Срам — когда в конце вместо победного вопля раздается жеманное вскрикивание… Ну и уж, конечно, когда ловят не в любовные сети, а в брачные — профессоров, иностранцев…
Скажем, однако, честно, что Чапского она не «преследовала». Этот прием еще не был освоен. Так — попытка…
Это — про «любовь» (у нее как-то красивее, или просто — более по-настоящему — не получалось).
Теперь — про упомянутое выше и могущее быть поставленным мне в упрек: недержание мочи. Конечно, конечно, соглашусь, этого мы не знаем, но ее приступы бешенства и нетерпения — думаю, это невозможно без физиологических причин.
Впервые <…> я увидела Анну Андреевну попусту капризничающей еще в ленинградский период нашего знакомства. Она — у меня, на Загородном; она уходит; я собираюсь ее провожать; я помогаю ей одеться. <…> Анна Андреевна, уже в платке и в шубе, стоит в передней, а я, тоже одетая, мечусь по комнате: пропал ключ. <…> Я в десятый раз обшариваю карманы пальто, сумку, муфту, портфель, ищу на столах, на стульях, задыхаясь от спешки. Бессмысленно тычусь в ванную и на кухню. А для спешки-то моей собственно нет никакой причины; <…> причина одна: Ахматова негодующей Федрой стоит в передней, почти уткнувшись в двери лбом: вся — гнев, вся — нетерпение. Спадая с плеч, окаменела чужая шуба; голова закинута; гневно дрожат вырезные ноздри. Ключа нет. Я приношу из комнаты в переднюю стул, прошу Анну Андреевну сесть, чтобы я могла сосредоточиться, вспомнить. Анна Андреевна стоит у двери, поднимая голову все выше, презирая стул и меня. Как это я осмеливаюсь, со стулом или без стула, заставлять ее, Анну Ахматову, ждать! <…>.
Я на нее сердиться не умею, да и пустяки это все. Да и не знаю я, что бушевало, каменело, созидалось, изнемогало в великой душе Анны Ахматовой, когда Анна Андреевна была со мною так несправедлива, так недружественна.
Возможно, что великую душу Ахматовой терзали вещи весьма прозаические.
«Я ЕМУ НЕ АННА АНДРЕЕВНА»