Она цветет, хорошеет и совершенно бесстыдно молодеет.
Н. Л. Мандельштам — письмо Кузину.
Анька моя — очень скверная 54-летняя девчонка. Красива. Весела. Молода.
Н. Я. Мандельштам — письмо Кузину.
Вот такой стиль — Надежда Яковлевна потеряла голову от надежды «на близость» Ахматовой.
Она какая-то возбужденная, рассеянная, помолодевшая, взволнованная.
Ташкент. Иду по бесконечной улице под беспощадным солнцем. Навстречу Анна Андреевна под руку с Фаиной Георгиевной Раневской. И все не могу сообразить: почему за последние двое суток Анна Андреевна так постарела. Только шагов через двадцать догадалась: удлинены брови, начернены ресницы и, главное, нарумянены щеки…
Есть в менопаузе еще и тонкий аспект — который, впрочем, тоже можно с достоинством и не без приятности использовать — усиление либидо. Ахматова, как известно, при бурбонском профиле (самоопределение) и брунгильдовской стати (мой подарок) — была страшная распустеха. Синдром усилившегося либидо — вполне обычный момент в жизни женщины — она восприняла прямо по Достоевскому отчаянно: «Все дозволено!» — как будто это случилось с нею с первой.
Получилось как с каким-то персонажем из жизнеописания Хармса. Старый еврей как-то часто вдовел и женился. Каждый раз на еврейках. Раз просватали ему русскую — отказался: «Русская баба рано или поздно напьется и будет плясать под фонарем».
Подобные хороводы напоминало царствование Ахматовой в Ташкенте со свитой из Раневской, Слепян («не женщина, а сточная труба»), Беньяш — см. стихотворение великой Ахматовой «Какая есть, желаю вам другую» (рифмованная отповедь тем, кто порицал чрезмерную физиологическую детерминированность).
Обратимся к ее гетеросексуальным эксцессам.
Сначала — о высоком: высоких моральных принципах Ахматовой. Которые выражаются в том, что Анна Андреевна видит во всех только низкое.
15 ноября 1942 года.
Борис Леонид<ович> сейчас в Москве. Перевел «Ромео и Джульетту». Анна Андреевна уверяет, что это не занятие во время войны. По-моему, она права.
Н. Я. Мандельштам — письмо Б. С. Кузину.
Посмотрим, что достойного нашла во время войны для себя Анна Андреевна Ахматова. Про то, как она была со своим народом, написано в соответствующей главе, сейчас — о «Ромео и Джульетте» (такой получился каламбур) в исполнении особ царствующего дома, как льстиво выразился Иосиф Бродский. (Анна Андреевна была очень довольна.)
В эвакуации в Ташкенте, в номенклатурном доме — литературном салоне, она встречается с полушпионом-полуиностранцем Юзефом Чапским, адресатом стихотворения «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума».
Начало мая 1942-го (за полгода до получения позорного известия о переводческой деятельности Бориса Пастернака).
Воспоминания Ю. Чапского:
<…> Я до сих пор вижу слезы в огромных глазах молчаливой Ахматовой, когда я неловко переводил последнюю строфу «Варшавской колядки».
Ахматова согласилась взять на себя перевод «Варшавской колядки», хотя, по ее словам, стихов она никогда не переводила. <…> Мы попросили ее прочитать несколько своих стихотворений. Она сразу же согласилась. <…> Вечер у Толстого затянулся до трех или четырех часов ночи. <…> От Толстого мы вышли вместе с Ахматовой. <…> Мы долго гуляли, и во время этой прогулки она совершенно преобразилась. Об этом я, конечно, не мог написать в книге («На бесчеловечной земле»), которая вышла при жизни Ахматовой.
Найдите три отличия с «романом» с Берлиным: так же как и Берлин, Чапский встречи не искал, за любовь не посчитал, все так же Ахматова опутала ее завесой многозначительности…
Чапский произвел на Ахматову неизгладимое впечатление. Она тут же заявила издателю Александру Тихонову: «Не знаю почему, но мне ближе Чапский, чем все остальные здесь…» Чапский прекрасно понимал, что этим он обязан не столько самому себе, сколько тому, что он был представителем другого мира <…>. Когда они все вместе вышли от Толстого, она отделилась от остальных гостей, и Чапский проводил ее до дому.
Ну и…
…В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…
Это более достойное занятие во время войны, чем переводить Шекспира?
Еще о проявлениях менопаузы:
Женщины по время менопаузы часто достаточно опытны и изобретательны в доставлении наслаждения.
В ту ночь…
Скорее всего и не сошли. То есть даже если и был секс, то все же не сошли, иначе он хоть какую-нибудь галантность бы сделал ей, передавая впоследствии приветы в Россию.
У мужчин ее жизни часто есть не они сами, а какое-то амплуа: или Иностранец (или не совсем иностранец, как определил Берлина и Чапского Бродский. Для космополитичной женщины, для «человека мира» оба героя были совсем не иностранцами, но ей так хотелось), или Главный Поэт (Н. Гумилев), или Профессор — Гаршин, или Гениальный Ученый — Шилейко. Конечно, хорошо, что они были незаурядными людьми, да и почему должно быть иначе с нерядовой женщиной Ахматовой — но она слишком откровенно вешала им ярлыки и не позволяла снимать ни другим, ни самим заклейменным.
Интересно — почему-то сейчас пришло в голову, что у всех почти были не то чтобы неблагозвучные или серые фамилии, а какие-то — ну, звучащие как насмешка над ее претензиями. Шилейко — о Шилейке, с Шилейками, П-пу-пунин, Берлин — что еще за Берлин? с Берлином или с Берлиным? Чапский — это пародия, это граф из оперетты. Гаршин один — так она и хотела его фамилию взять. Не пришлось.
Это я ей за «Ахматову» — «бабушка моя, княжна Ахматова…»