В Италии, на пути к мировой славе, ей не дали даже сопровождающего. Делать гневное лицо и безумные глаза было не перед кем.
Машина остановилась около крутой высокой каменной лестницы. Когда я узнала, что никакого другого входа нет, я замерла. Акума меня одернула и, впившись в мою руку, начала подыматься с решительностью, которую проявляют люди, готовые к любому рискованному шагу.
Ира увезла Анну Андреевну от нас осваивать свою дачу. Не успела она уехать, как я получила от нее душераздирающую записку: «Милая Сильва! Против окна моей комнаты строят дровяной сарай. Взываю к вам! О! Помогите! Целую. Ваша Ахматова. Привет А. И.». Я тут же побежала к ним на Кудринскую, дала плотникам на пол-литра, и они не задумываясь перенесли сарай к забору. В житейских делах она была беспомощна.
Сегодня, с трудом вырвав время (у меня корректура), я провожала ее к Маршаку <…>. Самуил Яковлевич послал за ней машину. Одна — то есть с шофером — ехать она боится. Боится сердечного приступа, боится улицы, боится шофера. Встретила меня Анна Андреевна нарядно причесанная, в белом костюме, прижимая к груди черную книжку. Едет дарить.
Анна Андреевна в Болшеве <…>.
Мне пришлось обождать в коридоре: у нее массажистка. 15 минут слушала я из-за двери махровые пошлости об ахматовских стихах. <…> Выглядит она хорошо, лицо без отеков, свежее, даже чуть загорелое, но впечатление это обманчиво, она грустна и жалуется на слабость. <…> «Жить в санатории одна я больше не могу. Следующий раз непременно возьму с собой Иру. Одна я не в силах».
Машины у Корнея Ивановича сегодня нет. Я заехала за Анной Андреевной в такси и предупредила ее: возвращаться будем поездом, а до вокзала полтора километра, и часть пути в гору <…>. Не успели мы сделать по шоссе и двадцати шагов, как Анна Андреевна с упреком стала спрашивать меня, скоро ли вокзал. <…> Раздраженно, требовательно спрашивала: «скоро ли?» и «почему мы так долго не приходим?» и «где же вокзал?» Я ответила резко: «до вокзала еще километр и притом в гору»… Теперь мне стыдно вспомнить <…>. К счастью, повстречалось такси; Бонди усадил нас в машину и мы доехали благополучно.
<…> Она боится, что Сурков предложит ей квартиру в Москве. В довершение к остальным гонениям. Она не хочет. Почему? Говорит, потому, что если она переедет сюда — в ее комнату в ленинградской квартире кого-нибудь непременно поселят и, таким образом, Ирина окажется в коммунальной квартире. Но я думаю, тут не только в Ирине дело. Анна Андреевна жить одна не в состоянии, хозяйничать она не могла и не хотела никогда, даже и в более молодые годы. <…> Ей гораздо удобнее жить в Москве не хозяйкой, а гостьей. «Не знаю, как быть, — сказала она со вздохом. — Нина Антоновна и Николай Иванович требуют, чтобы я согласилась».
То есть им тяжеловато.
Я осведомилась, хорошо ли она справляется с лифтом. «Великолепно! <…> Великолепно! Я, конечно, с легкостью поднимаюсь и опускаюсь, вот только на кнопки нажимать не умею».
Она не дала какое-то великое стихотворение в последний сборник. Почему?
«Вы будете смеяться, господин учитель. Не дала потому, что, начав переписывать, не знала, как расставить знаки».
А те, кто ночами для нее правит корректуру, на что?
(Со знаками [препинания] у нее такая же мания, как с переходом через улицу; она их расставить МОЖЕТ очень хорошо, но почему-то не верит себе и боится).
Анна Андреевна через год сама объяснит: «Это из зловредства!»
Вчера я сильно устала днем и, вернувшись из библиотеки, легла. Звонок. Говорит Владимир Георгиевич: «Анна Андреевна нездорова и умоляет вас придти». Я отдохнула немного и пошла. Пошла, хотя и понимала, что ничего не случилось, что она просто не спала, ей тоскливо и она хочет, чтобы кто-нибудь сидел возле.
Действительно, она «просто не спала».
В половине третьего ночи я отправилась ее провожать. Когда мы пересекали Невский, совершенно в эту пору пустой, и только что ступили на мостовую, Анна Андреевна спросила у меня, как всегда: «Теперь можно идти?» — «Можно», — сказала я, и мы сделали еще два шага к середине. «А теперь?!» — вдруг закричала она таким высоким, страшным, нечеловеческим голосом, что я чуть не упала и не сразу могла ей ответить.
Ну, это уже перебор.
В Ленинграде. До войны.
Сегодня Анна Андреевна позвонила мне и попросила придти к ней. По правде сказать, просьба довольно безжалостная, ибо мороз — 35. Но я надела валенки, обмоталась платком и пошла. <…> Я принесла ей полпачки чая. Она обрадовалась и сразу включила чайник.
Вчера вечером Анна Андреевна позвонила и вызвала меня. <…> У нее какая-то новая беда, и позвала она меня, видно, чтобы не быть одной. О беде не говорила, а обо всем на свете.
Днем сегодня я была у Анны Андреевны. Она куда-то торопилась, так что я даже не поняла, почему по телефону она позволила мне придти. Впрочем, она боится улиц и любит, чтобы кто-нибудь ее провожал.
Я уже писала <…> об одиночестве Анны Андреевны, оставшейся на попечении дворничихи Тани. Таня водит ее в баню, тянет за руку при переходе на другую сторону улицы, понукая: «Ну иди, да иди же». Анна Андреевна собирается нести передачу в тюрьму, и я покупаю банки сгущенного молока и еще что-то и, кроме того, даю Анне Андреевне двести рублей для Левы. Но оказывается, его нет в тюрьме, его почему-то еще до приговора отправили на Беломорканал. Мы ничего не понимаем. Я говорю, деньги у них можно затребовать назад. «Какие там требования?» — с ужасом отвечает Анна Андреевна, а мне жалко денег, я с таким трудом оторвала их от себя. Но тотчас мне делается стыдно, я замолкаю.