цифры захваченных пленных, военных трофеев, сообщал число километров, на которое немцев отогнали от Москвы. Я слушала и не верила своим ушам. Счастье, невыразимая радость заливали меня, слезы, впервые за эти месяцы, не сдавленные, а свободные, слезы радости текли из глаз. И люди, стоявшие рядом со мною, переживали то же самое. Это было видно по их глазам, жестам, скупым улыбкам. И снова, как в Богдановичах или в темном классе многоэтажки, я ощутила счастье причастности к какому-то большому, единому целому, скрепленному одной судьбой и живущему одним дыханием.
Счастье было не просто в успехах нашей армии, а главным образом в том, что она, несмотря ни на что, выжила, не истощилась в страшной многомесячной битве с врагом, нашла силы при тридцатиградусном морозе в открытых полях под Москвой разгромить непобедимого до того момента врага. В этом была первая близкая, робкая надежда на возможность победы, на спасение от страшной черной чумы, бесконечная гордость за наших солдат, молодых офицеров и генералов, в боях проходивших школу той небывалой войны. В этот момент счастья странным образом сразу забылись страшные поражения первых месяцев, бездарность подготовки к отпору агрессии и даже истребление в 1938 году всего цвета нашего генералитета. Радость заслонила все!
Я выслушала заявление ТАСС до последнего слова, впитывая каждое, как жаждущий в пустыне — каждую каплю воды. Когда голос Левитана замолк, я посмотрела на часы и, поняв, что у меня есть еще полчаса времени до школы, бросилась обратно домой, чтобы рассказать маме и Изе о том, что узнала.
В этот день счастье не покидало меня и никакие неприятности не могли его поколебать. А примерно через три недели я переживала все сначала, сидя в кино и смотря кинохронику «Битва под Москвой», видя в лицо ее безымянных и названных героев, узнавая будущих полководцев, о которых впервые услышала в эти дни: Жуков, Рокоссовский, Конев, Доватор, Чуйков и многие другие — все они в бешеном темпе проносились перед нами на экране. Волна благодарности, отчетливо ощущаемая, неслась к ним из зала. Так целый месяц мы жили в атмосфере великого праздника. Потом снова наступили будни нашей нелегкой, трудовой жизни.
Томск того времени представлял собой приятный, небольшой, уютный городок с богатыми культурными традициями. Он сразу полюбился мне, и жить в нем при всех трудностях было приятнее чем в Омске: две-три настоящих асфальтированных улицы с большими каменными домами, торговыми помещениями и амбарами; красиво застроенный в полуампирном стиле университетский уголок с большим зданием университета, расположенным в обширном парке и дополняемым прекрасным зданием университетской библиотеки.
Большинство улиц было с деревянными тротуарами и одно-двухэтажными домами, но часто очень красивыми, украшенными причудливой деревянной резьбой. Обилие зелени, скверов, парков, лужаек, придомовых садиков, (весной город утопал в сирени и черемухе) делало прогулки по его улицам очень приятными, в отличие от пыльного и грязного Омска. Да и жители были много приятнее, мягче, приветливее. Сказывалось длительное существование Томска как культурного центра, наличие профессуры и студенчества, давние революционные традиции. В Томске тоже оказалось много эвакуированных, но все же меньше, чем в Омске, и они не так наводняли город. Правда, там обосновались три или четыре военных завода, и один из них разместили в здании университета, так что занятия шли в разных местах. Помещение пединститута, бывшей семинарии, занял военный госпиталь. Городского транспорта было мало — только два-три автобусных маршрута. Так что в основном приходилось ходить пешком. С кем только ни сталкивалась я в эти годы на улицах и в учреждениях Томска. Из писем Евгения Алексеевича я узнала, что здесь живет профессор А.И.Неусыхин, о котором я уже писала и к тому времени много слышала, но не была знакома. Он преподавал в университете. Евгений Алексеевич написал ему письмецо обо мне, и мы с ним познакомились. Это было для меня большой радостью и поддержкой. Вскоре обнаружилось, что в Томске в университете работают эвакуированные из Киева старые Женечкины знакомые: академик Александр Иванович Белецкий с женой Марией Ростиславовной и двумя сыновьями — Андреем, хотя и молодым, но известным филологом-классиком, и младшим, начинающим художником Платоном. Жила с ними и жена Андрея — Нина, красивая брюнетка. Находилась там же и семья Самариных: Юлия Ивановна, давнишняя возлюбленная Александра Ивановича; ее сын, как и Андрей, друг юности Жени — блестящий, остроумный, неравнодушный к дамам Роман Михайлович Самарин; его жена — обожающая его и очень некрасивая Галя. Со всеми этими людьми я быстро познакомилась. Общение с ними, хотя и нечастое, скрашивало нашу жизнь в Томске, а потом и помогло мне, когда я стала работать в университете. Были люди из Комитета по делам искусств, с которыми я, однако, встречалась мало, учителя в школе. Дома мы общались с нашей соседкой Марией Абрамовной Кабановой, довольно неприятной, какой-то уж очень меркантильной (и не только) женщиной. Муж ее находился на фронте, а она не прочь была поразвлечься и у нее часто бывали разные молодые люди.
Уезжая в Москву, Эльбрус оставил нам в наследство двух знакомых: своего старого приятеля, музыканта, Эмануила Гольдштейна, довольно беспутного, но доброго, заботливого человека, помогавшего строить нашу печку и растапливать ее, что, впрочем, для нас было довольно мучительно. Недели три он жил в нашей комнате за занавеской, потом неожиданно исчез, очень удивив тем, что даже не попрощался. Потом уже Эльбрус узнал, что он, оказывается, скрывался от призыва, что его в конце концов забрали в армию и в наказание за дезертирство потом посадили на несколько лет. Второй был некий Иосиф Исаакович Дислер, человек уже немолодой, лет под шестьдесят, до войны комиссионер по продаже картин при какой-то художественной организации, а до того — нэпман. Выходец из буржуазной среды, он не сетовал на советскую власть. Будучи не слишком образован, Иосиф Исаакович страстно любил музыку, был очень предан своей бедной калеке-жене, устроенной им в Новосибирске. Веселый, остроумный, неунывающий человек, любитель женщин и вообще всяких удовольствий, он воздыхал по нашей Женечке, но уютно пристроился при Марии Абрамовне, а вечера часто проводил у нас. Этот маг и волшебник по части доставания дефицитных товаров поразил меня, когда однажды преподнес мне детские чулки для Леши, достать которые в городе не представлялось возможным. Дислер постоянно разъезжал, якобы продавая картины советских художников, хотя не знаю, кто у него их покупал — тогда было не до картин; время от времени он появлялся у нас, всегда с какими-нибудь подношениями. Вообще, Иосиф Исаакович был человеком из какого-то старого мира. После войны он вернулся в Москву, жена его умерла, он женился на другой, позднее часто встречался с Лешенькой в Доме архитекторов, где обычно обедал, относился к нему по-отечески и умер сравнительно недавно в возрасте около девяноста лет. Иногда он бывал у Жени с Изой. Как ни странно, он тоже скрашивал наше житье-бытье.
А было оно очень тяжелое. Если бы не обеды из Комитета, хотя и отвратительные, мы бы совсем оголодали. А ведь у меня рос мальчик — тоненький, худенький, как тростиночка, с большими от худобы, блестящими карими глазами, и все время хотел и просил есть. Мы с Женей зачастили на барахолку, продавая свои вещи и затем покупая на рынке невероятно дорогие и все дорожавшие продукты, Картошка стоила триста рублей ведро, полкило масла — двести пятьдесят рублей, литр молока — пять рублей. А мясо — уж не помню сколько, только не по нашему карману. К концу пребывания в Томске я распродала все наши вещи: осталось одно платье и одни туфли (ну, конечно, и теплые вещи). Туго было и с керосином. Его выдавали по талонам, но выдаваемого не хватало: все освещение и приготовление еды требовали керосина. Мы вынуждены были прикупать талоны или даже выменивать их на вещи. Помню, как я сменяла мамину белую шелковую шаль, ее единственную дорогую вещь, на большую канистру керосина. В длинные зимние вечера, когда топилась печь, мы все сидели вокруг нее и не зажигали лампы из экономии. А если надо было заниматься мне или Жене либо почитать перед сном, то жгли коптилки. Как выдерживали это мои глаза — не знаю. С дровами тоже было туго. В Комитете на год давали обычно два-три кубометра паршивых осиновых дров. Этого не хватало, ведь морозы в Томске бывали лютые. Женечка ездила на лесозаготовки и за это тоже получала один-два кубометра, что не решало проблему. Конечно, это ей давалось великим трудом. Мне сказали, что где-то на далекой пристани, где связывают плоты на Томи, можно за водку достать дрова. Водка приравнивалась к валюте, а я получала ее каждый месяц в пайке от Комитета по делам искусств. Стоила тогда одна бутылка пятьсот рублей, столько же, сколько кубометр дров. И как-то в конце лета, взяв две бутылки водки, я отправилась на эту пристань, до которой идти надо было километров пять или больше. Не могу теперь понять, как я отважилась на встречу с пьяными мужиками где-то за городом. Но без дров жить нельзя, и я, преодолев страх, пошла и… ничего со мною не случилось: я сторговалась со сплавщиками, отдала им два поллитра, а они, хоть и могли их отнять у меня и ничего не дать взамен, привезли нам два кубометра отменных березовых дров. Отшагав рядом с подводами неблизкий