его к нам, так как он видел, что с нами не опасно говорить откровенно.
В начале лета Женечка уехала на месяц в Алма-Ату, где Николай, служивший в саперных войсках, проходил переподготовку. Я же, пользуясь школьными каникулами, завершала свою будущую диссертацию. Работа облегчала жизнь, хоть на время заставляла отступать мрачные мысли. К осени она была в основном готова, и я отнесла ее А.И.Неусыхину, как своему будущему оппоненту. Он жил в большой комнате с женой Маргаритой Николаевной и дочкой Леной. Жила с ним и мать, которая тяжело болела в это время и вскоре умерла. Приходя к нему на консультации, я слышала доносившиеся из-за занавески ее тяжелые стоны. Она, видимо, была уже не в полном сознании, и все время звала его: «Шура! Шура!». Александр Иосифович очень страдал. Несколько раз я видела на его глазах слезы. Он любил мать. Вскоре после ее смерти переехал в Свердловск, где в это время, к счастью, оказался, вернее собрался, весь университет, часть которого ранее оставалась в Ашхабаде. К счастью потому, что иначе во время страшного ашхабадского землетрясения 1943 года там помимо всякой войны могла погибнуть вся наша профессура. Собираясь уезжать из Томска, Неусыхин предложил мою кандидатуру взамен себя для преподавания в университете. И с сентября 1942 года я получила полставки на историко-филологическом факультете, сначала совмещая эти занятия со школьными, но потом оставив школу, так как приходилось очень много готовиться к семинарам.
В университете я сразу обрела новых знакомых, более близких мне по интересам. Деканом факультета была Зоя Яковлевна Бояршинова, тогда еще молодая женщина, впоследствии один из ведущих историков Томского университета, специалист по истории России. Она отнеслась ко мне сначала не с очень большим доверием, по молодости моих лет и отсутствию у меня степени. Но затем мои семинары, а потом и лекции успокоили ее. И она, в общем, стала относиться ко мне вполне прилично. Мне же очень понравилось мое новое амплуа, занимаясь со студентами, я отдавала им много сил и внимания, хотя в аудиториях стоял холод (в отличие от школ, там не топили) и с учебными пособиями было трудно. Но молодость, вера в свои силы, увлечение делом заражали моих слушателей, которые тоже занимались с удовольствием. Работая в университете, я познакомилась с профессором Гриневичем, местным крупным специалистом по истории античности, очень образованным человеком старого профессорского закала, довольно ехидным и скептически настроенным.
Ближе познакомилась я также с Самариным и Белецким, видясь с ними и в университете. Там же я встретила эвакуированную ленинградку Дору Рабинович (по мужу Казанкову), которая преподавала историю СССР. Это была молодая, моего возраста женщина, веселая, не то чтобы очень красивая, но весьма привлекательная, умелая и, в отличие от меня, практичная, наставлявшая меня в житейских делах. У нас нашлись общие интересы и некоторые знакомые. Весной и летом мы часто гуляли с ней по городу, беседовали на разные темы, и, таким образом, у меня появилась новая приятельница.
Работая в университете, я решилась там защищать свою диссертацию о Карлейле. А.И.Неусыхин в целом оценил ее неплохо. Уезжая, он оставил письменный отзыв на нее (тогда позволяли защищаться с одним письменным отзывом). Вторым оппонентом назначили Фаину Ароновну Хейфец, преподававшую одно время в МГУ, тоже эвакуированную в Томск и работавшую там в университете преподавателем новой истории. Она была очень знающим историком и милым человеком. Диссертация ей также понравилась.
Защита моя 2 ноября 1942 года прошла благополучно, если учесть, что состоялась она на общем совете не историко-филологического факультета, а всего университета, где в то время тон задавали ученые-естественники, весьма скептически относившиеся к истории. Особенно враждебен ей был известный в Томске (и не только там) профессор Кузнецов, крупный химик, глава целой школы, пользовавшийся в университете непререкаемым авторитетом. К тому же я была не из Томска, эвакуированная, что тоже могло дать мне несколько голосов против. Однако, к чести Томского университетского Совета, все эти побочные соображения не сыграли в его решении особой роли. Я получила несколько голосов против, но в целом прошла успешно. И даже старый Кузнецов проголосовал «за». Большое значение тут имели и удачные выступления оппонентов (А.И.Неусыхина — заочно), и мой удачный ответ и, может быть, само имя Карлейля, которое в этом старом, культурном городе знали многие. Меня все поздравляли, я стояла смущенная и счастливая, гордая этим первым самостоятельным успехом. После окончания защиты я поспешила домой, где уже готовился «праздничный вечер» за нашим длинным столом. Я привела с собой моих сострадателей во время этой процедуры: проф. Гриневича, Ф.А.Хейфец, А.И.Белецшго, его сына Андрея, Р.М.Самарина, Дору. Дома к ним присоединились мама с Лешенькой, Изочка и Женя. Праздник предполагался скромный: бутылка водки на всех, вареная картошка с маслом и селедкой, дрожжевой паштет, который умела делать Иза, и даже пирожки с капустой, испеченные в нашей печке. По тем временам, однако, это выглядело неплохо — свет горел, в комнате было тепло. Все веселились, поздравляли меня, вспоминали подробности моего диспута и, конечно, пили за благополучный исход Сталинградской битвы, которая все длилась и длилась. Но хорошо уже было то, что Сталинград еще сопротивлялся; это вселяло какие-то смутные надежды на поворот в войне.
Когда гости разошлись и мы убрали со стола, я написала письмо Евгению Алексеевичу о своем успехе и подготовила телеграмму Эльбрусу. Так в памятном 1942 году я стала кандидатом исторических наук и чувствовала удовлетворение, что сумела подготовить работу в таких трудных, мучительных условиях. Это казалось мне гарантией моих будущих научных успехов и позднее дало некоторые преимущества в дальнейшем устройстве своей судьбы, но тогда в Томске принесло только ежемесячный паек, что, впрочем, в тех условиях было все же неплохо, особенно потому, что в нем давали масло, сахар, муку, столь необходимые Лешеньке и маме. Оба они все время были голодны, очень исхудали. Мама молчала, а Леша просил есть и говорил: «Мама, намажь мне хлебца гладенько-гладенько». Это значило, как следует намазать масло. Теперь я могла хоть в небольшой степени удовлетворить мольбы моего малыша. Зарплата моя, составлявшая половину ассистентской ставки, была 400 руб. Эльбрус присылал половину своей зарплаты, а иногда и больше, но это все утекало на невероятно дорогой рынок. Тем временем еще до защиты, после отъезда Неусыхина, остался без преподавателя и Томский пединститут. И мне предложили пойти туда на полную ставку. Я согласилась. Нагрузка получилась большая. Приходилось читать много лекций — для очников и заочников, вести практикумы. Для меня, начинающего преподавателя, которому приходилось много готовиться к каждому занятию, это было трудно. Но хуже всего оказалось то, что занятия велись в небольшом двухэтажном бревенчатом доме, совсем не отапливаемом, где стояла минусовая, до десяти — пятнадцати градусов, температура и где профессора и студенты сидели в пальто, шапках, перчатках, а изо рта говоривших шел пар. И все-таки мы занимались наперекор всему. Не могу без улыбки вспоминать, как еженедельно в этом оледенелом помещении, на узкой лестнице, я, закутанная в платок поверх шубы и шапки, встречала Романа Михайловича Самарина, одетого примерно в том же роде. Однако он неизменно останавливался со мной на лестнице, чтобы поздороваться, при этом отгибая правый край моей варежки и целовал руку. Этот ритуал из далекого мирного прошлого очень меня смешил и трогал по-своему, как напоминание о чем-то давно и, как мне казалось, невозвратно минувшем.
В январе 1943 года холод в институте стал настолько невыносим, что решено было самим устроить лесоповал и доставку бревен в город. Так как мужчин в институте насчитывалось мало, городские власти все же сами организовали рубку деревьев, но транспортом обеспечить не могли. Тогда в институте и устроили субботник. Все преподаватели и студенты, в том числе и я, в одно прекрасное воскресенье отправились в дачную местность под Томском — Басандайку, километров за десять от города, везя с собой большие сани, обычно использовавшиеся для упряжек. День был солнечный, морозный, в лесу лежал глубокий снег, ослепительно сверкавший в лучах солнца. Небо над нами сияло. Сани, в каждые из которых впряглось по пять-шесть женщин, легко шли по наезженной колее. В лесу, на отведенном нам месте, лежало несколько десятков толстенных сосновых бревен. Мы с трудом взваливали их на сани, не больше чем по одному-два, и отправлялись в обратный путь. Однако и с таким грузом он показался гораздо тяжелее. Но, «увеличив тягу», впрягшись по десять человек, да еще двое толкали сани сзади, мы с гиком и песнями переправили бревна во двор института, где они были распилены и наколоты. Это позволило постепенно растопить наш ледник. Я очень устала от этой поездки. Все болело. Но вместе с тем не покидало чувство удовлетворения, а главное, навсегда запомнился этот зимний, солнечный день, тихий, сверкающий алмазным блеском лес и наш веселый, какой-то бесшабашный, удалой, коллективный, совместный, дружный путь.
Пока текли таким образом сибирские будни, Сталинградское сражение постепенно стало принимать