города, а задней стороной — на берег Иртыша, быстро катившего мимо наших окон свои бурные воды. Поселили нас в квартире заведующего гороно И.Г.Орехова, в то время уже мобилизованного. В квартире оставалась его жена, учительница математики, и ее сестра, больная и наполовину парализованная Мария Ивановна. Хотя наше вселение в их квартиру составило для них большое неудобство, так как мы вынуждены были ходить через их большую комнату (четыре человека!), они с самого начала встретили нас приветливо, а потом и вовсе подружились с нами.
Это были милые женщины из потомственных учителей, уважавших свою профессию, внутренне глубоко интеллигентные при всей своей внешней простоте, деликатные и внимательные. Хотя им и самим жилось несладко и пребывали они в постоянной тревоге за мужа Елизаветы Ивановны, хозяйки жалели нас, лишенных своего угла, помогали, чем могли, никогда не раздражались и потом еще долго переписывались с нами, когда мы уехали из Омска. Я всегда сохраняла добрую память о них и чувство благодарности к ним. Так началась наша жизнь в эвакуации.
Конечно, по сравнению с тем, что происходило на фронте, под Москвой и Ленинградом, в Омске все обстояло вполне сносно. Но в целом это было ужасно и в материальном, и в моральном отношении. В моральном потому, что каждое утро, в семь часов, неумолимый голос судьбы из черной тарелки громкоговорителя зычным голосом Левитана возвещал о том, что мы оставили еще один город и образовалось соответственно новое направление немецкого прорыва. При самых элементарных географических познаниях было ясно, что вокруг Ленинграда сжимается кольцо и что фронт приближается и приближается к Москве. Было очевидно, что мы отступаем по всем фронтам, что у нас нет сил, что наши армии истекают кровью. Жилось и работалось в этой обстановке трудно. Но люди работали и жили. Материально было еще труднее. В небольшой, преимущественно одноэтажный город нахлынуло сразу более миллиона эвакуированных. Остро ощущалась нехватка жилья, в магазины продукты не поступали с июня, на рынке все стало баснословно дорого. Есть было нечего. Керосин, необходимый для керосинок и примусов, выдавали по талонам. Чтобы получить его в дни выдачи, приходилось вставать в очередь в три часа ночи, и тогда к двенадцати часам дня можно было отовариться. А между тем наступала сибирская осень, ночи стали холодными. Чтобы запастись керосином на неделю, мы делали так: Иза, которой не спалось, так как она все время пребывала в страшной тревоге за Женю, вставала ночью и шла к магазину. В семь-восемь часов ее сменяла мама, а я, если оказывалась свободной, шла часов в десять, дожидалась своей очереди и победоносно тащила домой два огромных бидона. В нашей комнате было тесно: еле размещались три кровати, а я спала на сундуке, по существу без матраца — таком жестком, что утром поднималась с болью во всем теле.
Через несколько дней после приезда я устроилась в школу учительницей истории шестых и седьмых классов. Встретили меня коллеги хорошо. Директор, Николай Николаевич (фамилию, к сожалению, не помню), милый, с добрыми голубыми глазами, и его жена — учительница, как и моя хозяйка Елизавета Ивановна, много помогали мне в первые, тяжелые дни моей работы.
У меня не было опыта преподавания в школе, если не считать практики, которую предполагает университет. Но кроме того, начинать мне пришлось в необычных условиях: дети были возбуждены, у большинства отцы находились в армии, матери целые дни проводили на работе. Ребята, нервные, напряженные, как струна, были полностью предоставлены себе. Видя мою молодость и неопытность, они нередко пользовались этим. Впрочем, слушали мои уроки с интересом и не очень шумели. Я получила полную нагрузку — восемнадцать часов в неделю плюс классное руководство, самое трудное и хлопотное для меня. Мне предстояло познакомиться с родителями учеников моего класса, поддерживать с ними контакт по всем делам, связанным с учебой и поведением моих подопечных. Для этого после шести часов работы мне приходилось обходить их дома. Одноэтажные домики с рано закрывавшимися ставнями выглядели как крепости, в которые трудно проникнуть. Район школы, по числу детей, был не так велик, но территориально разбросан. Степной город, Омск тех лет был мало где замощен — только две-три центральных улицы. В сухую погоду над остальным пространством парила пыль, взметаемая постоянными ветрами. Если же проливался дождь, даже самый небольшой, то проезжая часть покрывалась жирной, черноземной грязью, липшей пудами к обуви и превращавшей хождение по домам в каторгу.
Город казался неуютным, неприветливым, точно ощетинившимся против врагов и пришельцев. По вечерам, когда ставни закрывались, в нем царила тьма, так как уличное освещение существовало тоже только в центре, как и одна трамвайная линия. Омичи, как правило, были люди холодные, неласковые, с речью по преимуществу грубоватой, изобиловавшей словами «однако», «чо» вместо «что» и множеством других словечек. Поэтому, хотя мы жили за многие тысячи километров от фронта, в городе и в людях чувствовалась какая-то военная суровость и напряженность. По улицам то и дело двигались колонны мобилизованных мужчин или уже обученных солдат, ждавших отправки на фронт. Шагая по пыли, они пели чаще всего почему-то песню «В далекий край товарищ улетает». Поэтому с тех пор она стала ассоциироваться у меня с этим печальным временем, и с тех пор я ее очень полюбила. К урокам я готовилась много и тщательно, что тоже отнимало время.
Дома же все было грустно. Письма из Москвы приходили плохо. Иза все время плакала, проклиная себя, что уехала из Москвы, оставив там Женю. От Эльбруса я получила два письма из района Наро- Фоминска, где он руководил маскировочными работами на рытье окопов. Было ясно, что немцы уже у самой Москвы. Больше писем от него не приходило, только раз или два поступили деньги. Что с ним, я не знала, все время волновалась, ждала самого страшного. Ведь уже было ясно, что всюду царит жуткая неразбериха.
Женя сообщала, что Николая мобилизовали в саперное подразделение, что она учится на курсах медсестер и собирается на фронт. Обстановка становилась все более мрачной и безнадежной. Светлым лучиком в этом мраке стали для меня письма Е.А.Косминского из Казани. Он случайно узнал мой адрес и стал писать мне ласковые, добрые письма в стиле прошлого века: писал о своей жизни, ободрял меня, согревал своим вниманием и заботой. Так началась наша долгая военная переписка, выражавшая нашу теплую привязанность друг к другу. Эти письма помогали мне, как ни странно, «держаться в строю» и дома и на работе.
Между тем оказалось, что у Лешеньки нет теплого пальто. Надвигалась суровая сибирская зима. Мы с Изой пошли на барахолку и купили там поношенное демисезонное девичье пальто коричнего-серого цвета. Иза перекроила его, подложила ваты, добытой из ветхого одеяла, и сшила ему длинное пальто навырост (видимо, до конца войны) с кушаком и каким-то старым бобриковым воротником. Получилась шуба на славу. Но сама Изочка находила, что оно оказалось похоже на форму энкаведешников, и мы так потом его в шутку и называли. Вообще, Лешенька, которому в то время исполнилось четыре года, был нашей единственной радостью. Милый мой мальчик, похудевший от голодухи, выросший, остриженный наголо (во избежание вшивости), оставался веселым, ласковым, дружил со всеми в квартире и во дворе, где гулял самостоятельно. Вечерами, возвратившись после уроков и беготни по городу, я проводила с ним часа полтора, читала ему стихи наизусть, пела песни, сидела около него, пока он не засыпал.
Очень помогала мне моя дорогая мама. Больная и уже очень немолодая — в тот год ей исполнилось шестьдесят лет, она не падала духом, поддерживала меня, готовила нашу нехитрую еду, ждала меня вечером из школы, кормила, несла в себе привычное тепло утерянного дома. Все это давало силы работать. Сначала моя школа была совсем близко от нашего дома и размещалась в старом деревянном, еще дореволюционном здании, где было уютно, топились голландские печи, было тепло. Но вскоре это здание отдали под госпиталь, а нашу школу перевели в одно из немногих в Омске многоэтажных зданий, расположенных далеко от нашего дома — туда приходилось ездить на трамвае. Там разместили три или четыре школы из разных районов, и нашей (кроме младших классов) выпало заниматься в третью смену: начинались занятия в пять, а кончались в одиннадцать часов вечера. Я выходила из школы в глухую темную ночь и была счастлива, если удавалось вскочить в одинокий трамвай, довозивший меня до дома. Разумеется, и для детей, и для учителей вечерние занятия обернулись чистой мукой. Но шла война, и этим все сказано. Занятия продолжались своим чередом.
Запомнился мне один вечер, оставивший, как тогда в Богдановичах, на всю жизнь ощущение света и тепла. Я вела урок истории в моем восьмом классе. Было уже часов шесть вечера, т. е. совсем темно (все это происходило в октябре). Вдруг во всем огромном здании потух свет. За дверями класса по всем этажам началось буквально светопреставление. Дети визжали, скакали в темноте по коридорам, учителя кричали, пытаясь их успокоить. Но это было невозможно. Напряжение, царившее в сердцах этих голодных,