по аспирантуре Иру Тышкевич (позднее Ирина Михайловна Белявская) и отправилась с ней бродить по разгромленному городу. К вечеру, часам к пяти, мы с Эльбрусом встретились на Кузнецком и с ужасом наблюдали, как фашистские самолеты-разведчики нахально, на небольшой высоте крутились над центром города, совершенно безнаказанно. Очевидно, не было возможности их остановить и помешать им облетать нашу столицу. Мы еще раз убедились, что совсем не готовы к войне.
С этого дня каждый вечер немцы бомбили Москву точно в одно и то же время. Наша дача находилась к востоку от города, по Казанской дороге, и, пока была вне их досягаемости. Однако, и здесь можно было скоро ждать налетов. Во дворе нашей дачи мужчины вырыли окопчики на случай бомбежки и вечерами не ложились спать до отбоя. А радио по утрам каждый день продолжало сообщать о новых взятых противником городах и возникавших все более близких к Москве направлениях. Стали поговаривать об эвакуации детей, стариков, женщин.
Эльбрус ждал вызова в военкомат и настаивал, чтобы мы выехали при нем. Мне не хотелось уезжать, не верилось, что в Москве оставаться опасно. Но Эльбрус продолжал настаивать — он боялся, что мы не успеем эвакуироваться. Тем временем в город действительно возвращаться стало страшно. В это время отправлялся вагон, предназначавшийся для членов «Всекохудожника» и их семей, и Эльбрус убедил меня воспользоваться этим. Должны были ехать я с Лешенькой, мама и Изочка, которая страшно боялась бомбежек. Мы думали, что поедет и Женечка, никогда не оставлявшая маму. Но она вдруг наотрез отказалась, проявив завидное упорство, не отступившее перед слезами Изы. Она твердила, что должна остаться в Москве и что-то сделать для общего дела, что поступит на курсы сестер (что она потом и сделала) и, если Николая мобилизуют, пойдет на фронт. Что-то в ней перевернулось твердо и решительно, и потом, сколько я ее ни спрашивала, как это получилось, она толком никогда не могла или не хотела мне ответить. Как и многие лучшие люди в тот момент, она сразу поставила общественный долг выше личного, несмотря на свои счеты с НКВД. Я не была столь смела, меня удерживала забота о Леше и маме. Теперь мне предстояло остаться во главе семьи, так как судьба Эльбруса была неясна.
День отъезда был назначен. Мы наскоро собрали некоторое число тюков, сколько можно было увезти. Нас направляли в Омск, поэтому следовало взять теплые вещи, которых, впрочем, собралось немного. Перед отъездом я поехала на истфак, отчислилась от аспирантуры, получила справку об окончании двух лет учебы, попрощалась со всеми, кого увидела: с товарищами по кафедре и преподавателями. Кира оставалась в Москве, ее уже зачислили в отряд противовоздушной обороны истфака и она дежурила там ночами, тушила зажигалки. Лена со Славой тоже оставались в Москве. Родители Лены эвакуировались в Ташкент и умоляли их поехать с ними — ведь и Лена и Слава были очень слабые и больные, а в Москве, помимо всего, становилось голодно, ожидались ранние холода. Но Слава ни за что не хотел уезжать. Как раз перед войной ему с помощью его учителя профессора Бахрушина удалось все же поступить в аспирантуру Пединститута им. В.И.Ленина, осуществилась его столь недостижимая (при его арестованных родителях) мечта, и он ни за что не хотел ее потерять.
Трудно мне было расставаться с кафедрой, с товарищами, Валентиной Сергеевной, всеми преподавателями и больше всего с Евгением Алексеевичем, моим учителем и старшим другом, к которому за годы нашего с ним знакомства я успела привязаться всей душой. Он уезжал раньше меня с эшелоном Академии наук в Казань, и, когда я видела его в последний раз на истфаке, я передала ему написанное заранее прощальное письмо, в котором попыталась высказать то, что затруднялась сказать на словах. Это письмо, в котором я выразила все мое беспредельное уважение и дружеские чувства к моему учителю, послужило началом нашей долгой переписки военных лет и долгой дружбы, которая сыграла большую роль в моей жизни и во время и после войны. Если бы не война и не предвидение долгой разлуки, может быть и навсегда, я, сдержанная и застенчивая, наверное, никогда не отважилась бы на такое письмо, да и не было бы нужды его писать. Но в эти страшные тревожные дни, когда, казалось, сдвинулась с места вся жизнь, все перевернулось, вырвалось из обычной колеи, хотелось высказать то, что было на душе в минуту горестного прощания.
В начале августа, дату я не помню, наступил день отъезда. С утра я завершила укладку вещей. Кира пошла в магазин, чтобы купить нам еды на дорогу. Часа в три дня мы встретились с ней у Никитских ворот, и она передала мне покупки. Мы поцеловались, не зная, когда встретимся снова. Она просила меня писать. Я вернулась домой, печальная и подавленная, а в шесть часов вечера была со своими на Ярославском вокзале. Нас провожали Эльбрус, Николай с Женечкой, Толя Шпир с Адой.
К платформе подали поезд, составленный из теплушек. Мы подошли к предназначенному нашей организации вагону. Его разверстая темная дверь мрачно зияла. Тут началось что-то невообразимое. Люди бросали в эту дверь тюки и чемоданы, которые оседали около двери. Скоро там образовалась целая гора вещей, через которую надо было перебираться, чтобы попасть в вагон. В это время с немецкой аккуратностью начался обычный воздушный налет, завыли сирены, комендант поезда бежал вдоль вагонов, торопя отправку. Мне стало страшно, но я постаралась держаться, чтобы подбадривать маму, Изу, напуганного Лешеньку. Когда Эльбрус и Николай, подсадив на высокую подножку, забросили их в вагон, а я оставалась на перроне, то заплакала, прижавшись к груди Эльбруса. Мне казалось, что мы расстаемся навсегда. Страх и отчаяние наполняли меня. Он обнимал меня, гладил, но пришло время расставаться. Я полезла в этот страшный вагон, через груды наваленных вещей. Прозвучал сигнал отправления. Снаружи кто-то задвинул дверь, внутри сделалось совсем темно, так как освещение исходило теперь лишь из маленького окошка вверху вагона. Люди, подавленные и молчаливые, в первый момент тихо плакали, дети пищали. Было все как в аду. Поезд двинулся и поехал все быстрее. Извне слышался гул самолетов, стрельба зениток, звуки сирены. Наш длинный товарный состав убегал от них, спешил выбраться из зоны налета. Он нигде не останавливался несколько часов и только ночью задержался в Ярославле. Было темно, к этому времени все угомонились и, усталые, спали. До этого же, несмотря на опасность, в вагоне шла своя, суетливая и склочная, жизнь. В темноте и духоте закрытого пространства люди копошились, разбирая завалы вещей и устраиваясь на нарах, расположенных в три этажа по обеим сторонам от двери. Нам удалось удачно устроиться на втором этаже, около окошка. Постепенно я вытащила все наши вещи и сложила их в одно место. Путь предстоял долгий. Пришлось достать постельные принадлежности, расстелить их, достать кое-какую посуду и продукты. Тем временем среди наших попутчиков возник скандал: у кого-то в вещах была банка с медом или вареньем, которая разбилась и запачкала чьи-то вещи, в частности, дорогую шубу. Хозяйка шубы истерически вопила, виновница ей отвечала, весь вагон оказался вовлеченным в эту склоку, продолжавшуюся около трех часов. Мне казалось это диким и не соответствующим трагической ситуации, в которой мы находились.
Наступил вечер. Вещи разобрали по углам, в середине вагона освободили место, поставили несколько чурбаков чтобы можно было сидеть, на один из них установили фонарь «летучую мышь» и стали обсуждать порядок путешествия. Старшим в нашем вагоне был тихий немолодой человек Абрам Абрамович Досковский, какой-то хозяйственный работник «Всекохудожника», ехавший с женой и детьми. Высшим же начальником всех вагонов оказался отвратительный тип, некто Осипов, ехавший в соседнем, классном вагоне и изредка нас навещавший. Это был образчик во много раз ухудшенного Остапа Бендера, явный прожженный делец и жулик. Он все время пугал нас, что в Омске, куда мы ехали, нас распределят по деревням, что работы для нас не будет и т. п., приставал к молодым женщинам и девушкам, в том числе и ко мне, намекая, что в его власти устроить меня в городе, и получше. К счастью, он заходил к нам редко. Жизнь в вагоне постепенно налаживалась. Все разместились по своим местам. Поезд шел медленно, с долгими остановками в пути. Самым неудобным оказалось отсутствие в вагоне уборной, и приходилось использовать случайные остановки, продолжительность которых никогда никто не знал. Да и на станциях выходить люди опасались, ибо поезд тоже мог в любой момент тронуться и легко было отстать от него. Неважно обстояло и с едой. Ехали мы медленно, стояла жара. Взятые из Москвы продукты сохли и портились. Кое-что можно было купить на маленьких полустанках, куда бабы по традиции что-то выносили. Но я боялась надолго оставлять вагон, и пробавлялась или покупками, совершаемыми у самой двери, или через кого-нибудь из более смелых попутчиков. Правда, на больших станциях наши «мужчины», т. е. мальчики шестнадцати-семнадцати лет отправлялись на раздаточные пункты и приносили большие котлы с кашей, супом, даже компотом, буханки хлеба, которые делили по едокам. Так что примерно раз в день мы имели нечто вроде обеда. Это было важным подспорьем.
Впрочем, занятая своими невеселыми и тревожными мыслями, я как-то мало тогда обращала на это внимания, находясь в странном, внутреннем состоянии какой-то покорности судьбе, чувствуя, что я