принцу Карлу Филиппу. В те времена все кому-нибудь да присягали: одни королю Сигизмунду, другие сыну его Владиславу, третьи Тушинскому вору, а были и такие, которые прилепились к астраханскому самозванцу Петру, якобы сыну бездетного царя Федора Ивановича.
Обращаясь сразу и к Морозову и к Лихачеву, князь Никита, кивнув в сторону Романова, полупошутил, полувопросил:
— Скоро уж и мы поседеем, а вы в Думе все еще никак не соберетесь боярства нам сказать.
— Вам ли об этом горевать? Вы из великих девятнадцати родов, — ответствовал Федор Федорович, — вы сразу получите боярство, минуя окольничество. А подумайте, сколько ждать боярского чина другим…
— Другие пусть о себе сами думают. Хочу я стать боярином, — в открытую пошел Одоевский, — хочу на большое воеводство, хочу, чтоб польза от меня была… Думано много, читано много…
— Не спеши, князь. Время отдавать придет.
Это сказал Морозов. Он всего-то третий год в боярах, а уже напускает на себя: устал от дум государственных. Лихачев всю жизнь в этом котле, и только зубки свои лошадиные скалит:
— Охота — пуще неволи. Помозгуем, Никита Иванович.
И все, но это уже дело.
— Послушай, Борис Иванович! — опять пошел раскидывать сети Одоевский. — Скажи уж правду: болтают, будто царевич Иоанн, наподобие царевича Дмитрия, животных любит казнить.
Борис Иванович от такого вопроса побледнел маленько.
— Царевич?.. Не знаю. Не слышал. Я ведь при Алексее, при Иоанне — Глеб…
— На все воля и милость господа, — холодно и деловито сказал Лихачев. — У нас к тебе одна великая просьба, Борис Иванович. Эта просьба всей России — береги царевича Алексея, склоняй его к наукам, потому что добрый и сведущий государь — благо для государства. А про Иоанна зря говорят дурно. Такие разговоры унимать надо. Иоанн — ребенок малый, и все, как и наша с вами жизнь, — промысел божий.
Накрутил, поди разберись, а молодость любит ясность, и князь Одоевский уточнил:
— Спасибо тебе, Федор Федорович, за умное слово. Верно, царевича Алексея к наукам надо склонять.
— Царевич знает и любит слово божие, — сказал, прикрыв глаза веками, Морозов.
— Слава тебе, Борис Иванович. Знаем, как ты стараешься… Не утаивай только от отрока европейской науки. В науках спасение России.
'Бояре задумали тихий переворот', — усмехнулся про себя Лихачев, а вслух помудрствовал:
— Жизнь государства подобна человеческой жизни, и все в этой жизни должно совершаться естественно и в свое время. Прежде чем возмужать, ребенок должен стать отроком, а потом и юношей.
Разговор пошел отвлеченный, гости наелись, напились, осоловели, пора жену звать для поцелуев, но жена была нездорова, и хозяин предложил осмотреть библиотеку.
В библиотеке за придвинутым к окошку столом сидел молодой человек, с очень белым, как у затворника, лицом. Одет он был, как все слуги в доме, в немецкий, узкий зеленый кафтан, но у него была ослепительно белая, с белыми пышными манжетами рубашка, а на голове серебряный, завитый буклями, может быть, единственный в Москве парик…
— Что это? Кто это? — покатился со смеху Никита Романов.
— Мой хранитель книг — Федька.
Застигнутый врасплох боярским нашествием, хранитель книг поднялся из-за стола без излишней поспешности, глядя перед собой и так и не согнув спины перед господами. Парик подчеркивал крутой лоб с могучими шишками и напряженными, вздутыми на висках венами. Глаза под этим лбом-утесом ясные, серые, как большая река перед ненастьем, когда солнце закрыто тучей, а небо во всю ширь светлое, великодушное.
Лихачев подошел к столу и заглянул в книгу, которую читал хранитель Федька.
— Латынь?..
— Мой Федька знает латынь, греческий, шведский, польский, по-арабски читать умеет, а также может по-турецки и по-персидски, — похвастал князь Одоевский. — Он столь учен, что то и дело забывается. Склони же свою голову, Федя, перед лучшими людьми Русского государства, сделай милость!
Федька поклонился господам низко и быстро, словно его сзади ткнули носом в стол.
— Хочешь ученого государя, ученого народа, а сам боишься, — не стесняясь Федьки, хохотнул Романов.
— Кого я боюсь?
— Федьки своего. Не приведи господи, если он умнее тебя, начитавшись, станет. Ведь за этакую дерзость… запорешь небось?
Одоевского коробило от этих слов, но он терпел.
— Я не против умных слуг, как не против сильных воинов, которые умирают за меня на войне.
— Сколько же у тебя книг? — спросил Лихачев.
— Да два раза по сорок! — погордился князь.
— Немало… Можно мне спросить твоего слугу?
— О господи! Спрашивай.
— Как тебя по отцу? — обратился Лихачев к Федьке.
— Федор Иванов Порошин, — негромко, но с твердостью ответил хранитель княжеских книг.
'Истинно умен!' — подумал думный дьяк.
— Скажи мне, Федор Иванов, где же ты научился языкам?
— Шведскому у шведов, когда жили в Новгороде при батюшке князь Иван Никитиче Большом. Греческому у монахов, латынь да польский сам одолел, а по-арабски татарин, беглец крымский, показал…
— Тебя бы не худо к нашему посольскому делу взять.
— Э, нет! — нахмурился князь Одоевский. — Мой Федька мне самому нужен… А теперь, господа, не хотите ли поглядеть, как собаки медведя затравят. Большущего медведя вчера привезли на псарню…
Это было на закуску.
Гости захотели поглядеть травлю и покинули библиотеку, вместе с ними вышел и князь Одоевский, но тотчас вернулся. Подбежал к Федору Порошину, смазал его по щеке, сбил парик:
— Я научу тебя кланяться. Пока мы потеху будем смотреть, ступай к Сидору-палачу и скажи: князь пожаловал меня двадцатью плетями, да чтоб со всего плеча! Сам на спину твою погляжу, как высекут.
И ушел.
Федор, не мешкая, открыл маленький сундучок, достал из него русскую одежду, переоблачился, взял свиток чистой бумаги, коломарь с чернилами, две книги. Сунул все это в котомку, где прежде лежала одежда. Достал из стола горсточку мелких денег, сел за стол, написал бумагу, приложил к ней печатку. Бумагу туда же, в котомку, и быстро из дому вон через красное крыльцо, боясь, что на заднем дворе его могут перехватить.
Из города выбрался, глянул окрест — поплыло в голове: простор на все четыре стороны, и самая желанная та сторона, где вольный Дон по степи бежит.
Глава пятая
Весною-то, господи, душа молодеет и радуется! А кому молодеть дальше некуда, кого соки-то распирают — по весне и дерево пьяно, — тот ходит-бродит, в голове солнце, да луна, да звезды, высь, звон, миражи — одна глупость сладкая да грех необоримый.
Ученик мыловара Георгий, одетый как бог послал, но статный, красивый: на лице нежность беззащитная, любовь не разысканная, не обманутая, — углядел в церкви боярыню чудесную. Боярыня была ненамазанная! Все женщины вокруг — в белилах да румянах по самые уши. На головах у всех красные