Послы являли царю подарки. Серебряный конский убор с бирюзой, хризолитовый крест, оправленный в золото, на серебряном блюде. Аптечку черного дерева, обитую золотом и каменьями, хрустальную клетку, украшенную рубинами. Большое зеркало с рамою черного дерева, с лаврами из серебра. Узорчатые часы с колоколом и картинами истории блудного сына. Серебряную трость с подзорной трубой и особый подарок царевичу Алексею. По знаку посла стрельцы внесли игрушечного железного коня, большого, с теленка. Посол поклонился государю, разглядывая украдкой его серьезное белое лицо. К послу приблизился один из гоф-юнкеров с маленькой шкатулкой. Посол достал из шкатулки ключ, вставил коню в грудь и сделал несколько поворотов. Железный конь ожил: закивал головой, завертел хвостом и стал перебирать ногами.
По боярам шепоток, как ветер по осиннику, — быстро, весело, у царя рот сам собой раскрылся и тут же на замок. Улыбка, синий ясный взгляд, а на тонких висках тени серьезной, непридуманной озабоченности. Игрушка понравилась, но прежде всего дела государские.
Царевичу Алексею шепнули о подарке. Он разогнал всех своих шутов и сидел один, покусывая ногти, — никак не мог дождаться, когда закончится прием.
Михаил Федорович сам себе удивлялся. Шло большое государское дело, шло пышно, гладко и мимо него. Свейские послы правили ему поклоны, и он, отдавая честь их государю, стоял без царской шапки — шапку с него снимал и держал Федор Иванович Шереметев. Потом ему надо было спрашивать послов о королевском здоровье, и он спрашивал (издалека, но слышал свой голос), а сел на царское место — палата, бояре, послы — вся жизнь теперешняя отодвинулась от него, оглохла и померкла… Опять, опять вставали перед ним картины минувшего. Они сменяли друг друга неторопливо, уходили без охоты, он цеплялся за них, возвращал назад. И, опамятовавшись, сбрасывая наваждение, вслушиваясь в речи, потел холодным потом и пугался: с чего бы это — наяву грезить пережитым? Не к дурному ли? Господи, защити! Чудное ведь дело: послы грамоты чтут, Иван Борисович Черкасский им отвечает, а царь в молодость свою сбежал. Бросил себя злато- ризного, с тяжелой державой на руках, под шапкою Мономаховой на российском троне — и к Евдокии Лукьяновне ненаглядной…
Евдокия Лукьяновна Стрешнева была сенной девушкой в доме боярина Федора Ивановича Шереметева, прислуживала его жене.
Служили Стрешневы Шереметевым издавна. Отец будущей царицы Лукьян Степанович в 1614 году у воеводы Василия Петровича Шереметева ведал обозом. Многого Лукьян Степанович не выслужил, был у него под Можайском клочок земли, починок, с тремя дворами — вот и все владения. Не думал, не гадал, что великим его богатством, славой и возвышением станет дочка, за которую — было дело — корил жену, ибо ждал сына.
В 1626 году государю Михаилу Федоровичу шел двадцать девятый год, а у него не то чтоб наследников, жены не было.
Снова приехали со всех концов русской земли дочери бояр поискать своего счастья в Московском кремле. Тут никто не дремал. А Федор Иванович Шереметев спать подолгу и смолоду не умел, не та потеха, чтоб на нее жизнь истратить. Сбора невестам не успели протрубить, а Федор Иванович кинулся к своим послужильцам, дочерей их глядеть. Вернулся домой сердитый, шел сенями к жене, и тут из покоев жеиниых выскочила Дуняша Стрешнева. В сенях темно, а в горнице будто само солнце живет. На порожке Дуняша, увидав господина, замешкалась, а потом, нагнув голову, бочком-бочком, кувшин под мышкой — за квасом бежала.
— А ну, погоди! — воскликнул прямо-таки Федор Иванович, и оба они замерли: Дуняшка и боярин.
Брови у девы у переносицы — истинные черно-бурые меха, а потом дужками, в ниточку. Свои — нещипаные, некрашеные. Волосы пышные, золотые, лицо как молоко, а на щеках два розовых яблочка. И сама-то вся и стройная и пышная. Надо же, такую-то красавицу в доме своем проглядел?
Стрешнева была дочерью стрелецкого полковника, для московского боярства полковник все равно, что сторож ночной, ну да Шереметев все устроил.
Для царевых смотрин Дума отобрала шестьдесят девиц, и ни одна из шестидесяти Михаилу Федоровичу не понравилась. Но у каждой высокородной девицы, чтоб на смотринах не дичиться, не плакать, не скучать, была подружка, и государь восхотел поглядеть на этих подружек.
Матушка, инокиня Марфа, воспротивилась было, а сыну- то уже не девятнадцать, а двадцать девять: тринадцать лет на престоле. Поглядел Михаил Федорович через тайное окошечко подружек и указал на Стрешневу.
Матушка вздрогнула украдкой, а сын ей тотчас и скажи:
— Оно разумней так-то! Род Стрешневых среди боярства новый будет. Старые-то, сводя меж собой счеты, в вечной ненависти, в грехе вечном, как мухи в меду.
Не ошибся государь. Ни сердцем, ни расчетом. Красавица тихая, Евдокия Лукьяновна ко всем была одинаково добра и всеми любима. Постельницы царицыны, хоть и поговаривали меж собой: 'Не дорога-де она государыня, Знали мы ее, когда хаживала она в жолтиках![2] — но тут же и прибавляли к гордяцким своим словам: — Вот вить! В жолтиках хаживала, а бог ее возвеличил в государыни!'
Дети у Евдокии Лукьяновны рождались каждый год, все больше девочки… Сначала Ирина, потом Пелагея… Третьим наконец был мальчик. Долгожданный, надежда всего рода Романовых, наследник. Родился он вскоре после смерти девятимесячной Пелагеи. Родился слабеньким, тихим. Дадут грудь — пососет, не дадут — не попросит. Ничего, выходили.
Только в народе слух пошел: царевич, мол, подметный. Государь-де поздно женился, а от таковских женильщиков одни девки получаются.
Тут бы еще сына родить, а, как назло, опять пошли девочки: Анна, Марфа… И снова сын — Иоанн.
В свои сорок лет был Михаил Федорович отцом девятерых детей. Четверо девочек померло, но Ирина, Анна, Татьяна росли пригожими, а второй сынок Иоанн болящ был. Ну да все в руце божьей.
А что? Сам себе выбрал жену — и жизнь удалась!
Все еще не вслушиваясь в посольские дела, все еще в себе, государь поискал глазами боярина Лукьяна Степановича Стрешнева. Хороший старик. Не родовит, никогда к делам государственным подступа не имел, а попал в Думу — не хуже других. Может, умного не присоветует, но и с глупостями лезть к царю не станет. Другого бы выскочкой прозвали, а к этому все с почтением. Одна легенда о сватовстве чего стоит, а в народе о плохом человеке хорошо говорить не станут — это тебе не дворцовые палаты, ядом мазаные, лестью позлащенные.
Как назвали Евдокию Лукьяновну царской невестой, так сразу послали к ее отцу послов.
Хоромы Лукьяна Степановича соломой были крыты. Заехали бояре на двор, смотрят — мужик борону чинит.
— Хозяин, — спрашивают, — дома?
— Нету его. В поле.
— Показывай дорогу!
— Не могу. Починить борону сперва надо, не то заругает меня хозяин.
— Не заругает! Ни к чему хозяину теперь борона. Веди!
— Не могу. У нас тихо спешат. Хотите ждите, а скорей надо — не я вам помощник.
Пришлось царским послам ждать, пока мужик борону починит.
Починил, поехали в поле. В поле — пахарь. Старик, седой, кафтан от пота, от земного праха почернел.
— Ну, где твой хозяин, холоп?
— Да вот он.
Спешились послы, попрыгали, попрыгали да и поперли расшитыми сапожками по вспаханному. Лукьян Степанович послам не поверил и грамоте не поверил. 'Ищите, — говорит, — другого Стрешнева. Ошибка у вас вышла'. А через день колоколами встречала Москва царского тестя, бывшего можайского дворянина Лукьяна Степановича. Зять любит взять, а тесть любит честь.
После венчания подарил старик дочери ларец, а в том ларце — кафтан рабочий. Для памяти.
Кафтан и вправду есть. Пахать Лукьян Степанович любит. И теперь, говорят, балуется. А все ж