двери в голубенький, простенький, светлый коридорчик.
Все это было удивительно, и гости, озираясь, посапывали за спиной стремительного хозяина.
Коридорчик раздваивался. Хозяин повернул направо, сам отворил дверь в очередные покои и остановился, пропуская гостей. В дверях гости замешкались, вспомнив разом о местах, чинах, родах. Дворянин Лихачев, думный дьяк, истинный правитель России, оказавшийся чуть впереди, попятился, уступая место царскому родственнику и боярину. Морозов быстро глянул на Никиту Романова, потоптался, ожидая, что тот войдет первым, но Романов нарочито пристально разглядывал голубой рисованный вензель на потолке, и боярин Борис Иванович Морозов, облегченно вздохнув, первым переступил крошечный порожек.
Романов и Морозов остановились в дверях, оглядывая непривычную для глаза комнату, а Лихачев в Польше жил, всяких премудростей и красот исхищренных нагляделся.
В такие палаты двое палат можно бы вместить. Окна высокие, длинные. На глухой стене от пола до потолка цветная, вышитая шелками 'охота' — воины, лошади, собаки, дикие звери. На потолке Христос, справа да слева от него солнце, месяц и беги небесные[4] со знаками Зодиака.
Посреди палаты стол, вокруг стола стулья с высокими резными спинками. За стульями с четырех сторон четыре стеклянных чаши с водой, а в той воде живые рыбы. Над столом великое паникадило: шесть серебряных голубей, а в клюве у них подсвечники в виде виноградной лозы, на каждой по три грозди и каждая виноградина — чашечка для свечи.
Окон в палате восемь. В простенках на столиках семь чудесных часов с боем. Пол наборный, кругами, в кругах цветы черного да красного дерева.
Никита Романов тоже был в немецком платье, а Морозов и Лихачев — в русском, ярком, и оба почувствовали себя неловко. Оба поскорее сели за стол, наблюдая за Романовым. Тот похаживал по комнате и, покуда каждой вещи не коснулся руками, не погладил, не помял, покуда не постучал по каждой деревяшечке костяшкой указательного пальца, — не успокоился.
Сам Одоевский сидел с гостями за столом и ради вежливости вслед за ними водил глазами по стенам, полам, потолку.
— А ведь не хуже заморского! — воскликнул вдруг громко Романов.
От его веселого голоса все вздрогнули, а серебро в голубином паникадиле приятно и нежно призвякнуло.
— Если так все начнем строить, не мы на них, а они на нас смотреть будут, — сказал солидно Федор Лихачев, трогая тонкими пальцами острый кончик длинного своего носа. — У польского короля такого ие увидишь!
Борис Иванович глянул дьяку на нос, улыбнулся и поскорей глаза в потолок на Христа, не дай бог, Федор Федорович обидится. По щекам дьяка и вправду пошли брусничные пятна, но Морозов начал ученую беседу, и дьяк волю обиде не дал.
— Воистину второе небо, хоть гороскоп составляй! — говорил Морозов, не отрывая глаз от потолка. — В Москву с голштинским посольством Олеарий едет, муж, наученный небесным наукам и всякому землемерному ремеслу. Хочу просить государя, чтобы он взял его на московскую службу.
— Звездочета? На московскую службу? — Никита Романов засмеялся. — Патриарх твоего звездочета на костер посадит или в Соловки!
— Олеарий не звездочет, а ученый.
— Вот это самое ты и попробуй растолковать нашим гривастым пастырям, но лучше уж сразу сядь перед стеной и говори с ней, пока тошно не станет.
— По пастве и пастыри, — вставил скромно старший по возрасту Федор Лихачев. — И однако ж самые сведущие люди у нас среди священного сана, отнюдь не среди мирян.
— Рассказывали мне, как эти мудрецы увещевали ко- рецкого протопопа Зизания, который имел глупость привезти в Москву для издания свою ученую книгу.
Никита Романов горячился, слова у него слетали с губ отрывисто, зло. Ему тотчас возразил Лихачев:
— …Я был на беседе… Не знаю, что ты, Никита Иванович, слышал. Попы упрекали Зизания в том, что он статьи о планетах, о затмении солнца, о громе и молнии, о столкновении облаков, о кометах и звездах взял из астрологии волхвов эллинских, а они были идолослужителями, и нам, православным, такая, мол, наука не надобна.
— И что же Зизаний?
— Удивился.
— Как ее удивиться! Все народы и государства без наук жизни не чают, одним православным москвичам наука не надобна!
— Зизаний спросил попов, как же тогда писать о звездах? И ему ответили: на Руси живут и веруют, как Моисей написал.
— А Моисей написал: 'Сотворил два светила великие и звезды и поставил их Бог на тверди небесной светить на земле и владеть днем и ночью…'
— Да, так и сказали. И Зизаний, вполне удовлетворенный, воскликнул: 'Волен Бог да Государь святейший кир Филарет патриарх, я ему о том и бил челом, чтобы он наставил меня на ум истинный'.
— Все греки — жулики, — воскликнул Романов. — Наши попы — неучи и дураки, а их попы — жулики.
— Может быть, это и так, — улыбнулся Федор Федорович, — но Гришка-справщик и Богоявленский игумен Илья знали те греческие сочинения, откуда черпал свою мудрость корецкий протопоп Зизаний.
Гости разгорячились, а разговор пустой.
Князь Никита Одоевский не стал испытывать судьбу.
— А не сесть ли нам, господа-бояре, за столы дубовые?
У думного дьяка глазки с маслицем, а тут это маслице и на лицо пролилось. Любил Федор Федорович поесть. Сам был тощий, мосластый, всего-то достоинства — лоб, да и тот длинный, сдавленный с боков, как у замученного коня. Казалось, такой человек не ест, а только пьет, чтобы залить огонь мыслительных страстей. Всяк дивился, наблюдая Федора Федоровича Лихачева, думного дворянина, за столом с едой. Здесь он удержу не знал.
Морозов покосился на оживившегося дьяка и, чтобы сделать ему приятное, встал, первым откликаясь на предложение хозяина.
Князь Никита провел гостей в соседние покои, где накрытый стол сверкал серебром и позолотой, поджидая людей. Столовая палата была вполне обычной, разве что расписана богато золотыми да зелеными листьями, да по золоту чернь — лоза виноградная, и перья павлиньи — колечки шелковой ночной синевы на зеленых травках.
Князь Никита, не дожидаясь вопросов, раскинул руки, призывая еще раз обозреть палату, и сказал:
— Поесть люблю по-русски.
И все обрадовались, всем почему-то стало приятпо от этих слов, и все начали есть и пить, как всегда. В европейской-то гостиной руками не станешь махать, в бороду лишний раз пятерню, почесываясь, не запустишь.
Здесь, за русским застольем, и сказано было главпое, ради чего собирались и держались друг дружки эти высокие люди. И тут уже застрельщиком в беседе был сам хозяин.
Князю Никите Ивановичу Одоевскому было в те поры тридцать шесть лет: умом созрел, богатство и знатность получил по наследству, женился выгодно на дочери Федора Ивановича Шереметева, в дворцовой службе тоже не последний: на свадьбах царя вина на большой стол наряжал, а вот важных государственных должностей ему пока что не доверяли. Это томило, сердило, навевало хандру.
Свой род Никита Одоевский вел от князя Михаила Черниговского, русского героя, замученного в Орде. Третий сын князя Михаила Симеон получил в удел города Глухов и Новосиль. Сын Симеона при Дмитрии Донском перешел в Одоев, и с той поры отпрыски князя Черниговского стали именоваться Одоевскими.
Отец князя Никиты Иван Большой во времена Смуты управлял Новгородом и присягнул шведскому