Стоит град пуст, а во граде куст, в кусте сидит старец, варит изварец, глядь — к старцу заяц, дай, дед, изварец! И приказал тут старец безногому бежать, безрукому хватать, а голову в пазуху класть. Так- то!
Жил-был у отца с матерью нелюбимый сын. Как подрос, отец ему и говорит: 'Поди, сынок, куда знаешь'. Взял парень кус хлеба и пошел. Пришел в некоторое царство, в некоторое государство. И к царю — в работники наниматься. Царь поглядел на парня и спрашивает: 'А что ты умеешь?' — 'Все умею, — отвечает парень. — Что прикажешь, то и сделаю', — 'Коли так, — обрадовался царь, — сделай мне крылья. По земле я ходил и ездил, по воде я плавал, а вот по небу не летал'. — 'Крылья так крылья, — согласился новый работник. — Только для этого мне нужно со всякой птицы по два пера да месяц сроку. В этот месяц пусть меня кормят и поят, а в светлицу ко мне не ходят, даже ты, царь, не смей на работу мою глядеть'.
Ударили по рукам. Царь разослал гонцов к государям, к шахам да султанам, чтобы те прислали к его двору по два пера от разной птицы. Государи да короли, шахи да султаны удивились царевой просьбе, но исполнили ее. Принялся парень за дело. Через месяц приходит царь в светлицу. 'Сделал крылья?' — спрашивает. 'Полработы сделано, полработы впереди. Вот крылья, погляди'.
Поглядел царь на крылья, надел их на руки, взмахнул — и взлетел под потолок, корону помял. Корону помял, но не разгневался, обрадовался. Не болтал парень попусту. А парень говорит: 'Приходи, царь-государь, еще через месяц'.
Пришел.
'Готово?' — спрашивает. 'Осталась самая малость. Пошли в поле, попробуешь крылья'.
Царь в поле бегом бежал. Крылья надел, махнул раз — выше леса, махнул другой — под облаком, все его царство- государство сверху как на ладони. Полетал, порезвился — и к парню. 'Проси сколько хочешь злата-серебра, не пожалею'. А парень головой качает: 'Не надобно мне ничего, царь-государь. Дай мне еще месяц сроку — такие крылья сделаю: до края земли долетишь и назад вернешься'.
Царь согласился, а парень в своей светлице закрылся. Приходят к нему наутро с яствами, а светелка пуста. Улетел умелец на крыльях своих. Царь от горя чуть не помер. А парень летит себе над лесами да полями, над царствами- государствами, все ему дивятся, все его в гости зовут, а он знай себе летит и летит.
Тут Емелькин чуткий глаз углядел на лице царевича нетерпение.
— Прости мне, батюшка, милостивец мой, заболтался! Сейчас и про море расскажу.
— Не надо про море! — замахал руками царевич. — Про крылья говори. Только скажи сначала, а где он, тот мастер, что крылья-то делал? Где его сыскивать?
'Вот тебе раз!' — ахнул про себя Емелька.
— Сыскивать-то? Так ведь это сказка!
— В сказках, мне мои бахари говорили, — намек. Если про крылья в сказках говорят, значит, кто-то их видел взаправду! Может, ты их и сам видел, да где — сказать не хочешь?
— Избави бог! — перепугался Емелька. — Не видал, а только слышал. Ты, батюшка, сказку-то дослушай. Крылатый тот парень в море упал, да и потонул.
— Врешь! — Царевич вскочил на ноги, взмахнул над головой кулачками, и быть бы Емельке битым, но тут в палату вошел Борис Иванович Морозов. Махнул бахарю, чтоб уходил. А у Емельки ноги не слушаются.
— Ступай, ступай! — приказал боярин в сердцах. — Дело у нас государское.
Емелька дух перевел — и вон из палаты. 'Слава богу! Уцелел! Сладок царев хлеб, да опасен! Дались ему крылья! Не дай бог, запрет и велит сотворить крылья-то! А не сотворишь — в Сибирь!'
Царевич Алексей глядел вослед бахарю, потом бросился к иконам. Опять чуть было человека не побил!
Боярин Борис Иванович подождал, пока царевич помолится, а потом сказал:
— Не желаешь ли ты, свет наш Алешенька, поглядеть на донских казаков? Повоевали они у турок крепость Азов без государева соизволения, прислали гонцов, каются, а государь гневен, посадил казаков на хлеб-воду.
— Хочу! — воскликнул Алексей. — Со стола моего осетра пошлю им да пирогов…
— И вина за государево твое здравие, — добавил Борис Иванович.
— И всем по чаре вина! — твердо и звонко приказал обрадованный царевич. — А то и по две, и по три.
Его обложили с четырех сторон, словно медведя, а он и был по-медвежьи велик, но непонятен и мудр, как сова. Они кричали ему в лицо, хватались за сабли, говорили разом и по очереди, и, когда они говорили по очереди, он по- совиному поворачивал голову к говорившему, одну только голову, тяжелое тело оставалось неподвижным, и глядел на крикуна круглыми, серыми, ничего не высказывающими глазами: ни страха за себя, ни сочувствия ко всем им. И крикун слабел: непонятно было, слышит ли его атаман, да и видит ли? Все они — Худоложка, Григорий Сукнин, Смирка Мятлев, Евтифий Гулидов — уморились наконец кричать, умолкли. А он тотчас лег на свою лежанку, поудобнее вытянул ноги, голову на подголовник и задремал.
Поглядели казаки друг на друга, вздохнули разом и завалились на свои лежанки. Спать так спать. Осип Петров и упрям как пень, и молчун как пень, но пнем никогда не был. На Дону Осипу верят. Ума Петрову не занимать. Воин, удалец, рука у него быстрая, да только, чтоб отсечь, он три дня думать будет. Никто его еще не сумел разозлить за все его сорок лет, а уж каково терпение у казака, про то знали крымские палачи да лютые недоверки[41], надзиратели на галерах турецких.
Осип Петров всякое на своем веку видал; куда как плохо приняли его посольство в Москве. Царю город в подарок привезли, а он пожаловал за то славное известие двойной стражей у дверей, монастырем крепким, а на угощение — кусок хлеба да ковш воды в день. Тут надо было бы криком кричать, к боярам да дьякам на поклон кинуться: посулить или, пока сабли не забрали, стражу чик — да на волю. А Осип посидел, уставясь глазами в пол, посидел эдак добрых полдня и спать завалился.
Монахи принесли еду: все ту же воду с хлебом. Осип не проснулся, не проснулись и казаки. До того крепко уснули, что и на другой день не встали, и на третий… И на третий день к вечеру за дверьми кельи раздались многие торжественно-медленные шаги. Дверь с вкрадчивой почтительностью растворилась, и в келью вошел царевич Алексей. Худоложка как увидел одним глазком царственного отрока, так и прошибло его потом, хоть бы и вправду уснуть, да где ж теперь?
Царевич, чуть склонив голову набок, смотрел на казаков с восхищением.
Самые настоящие донские казаки — гроза турецкого султана — безмятежно спали, разбросавшись на лавках. Их можно подергать за усы.
Царевич оглянулся на игумена, который стоял позади Морозова.
— Почему они днем спят?
— В дороге, должно быть, притомились, — шепотом ответил игумен.
Алексей покосился на стол, где нетронутыми стояло пять кружек воды, а возле кружек лежало пять кусков хлеба. Повернулся, посмотрел внимательно и спокойно на игумена. У величавого гордеца — осанка долой, личико сморщилось, губа нижняя отвисла. Боярин Морозов пожалел беднягу: щекотливое у старца положение. Царь-отец посадил казаков на хлеб-воду, а царственный сынок за исполнение приказа осерчал. Только Алексей отвернулся от игумена, боярин коснулся ласково рукой локтя игумена и чуть-чуть пожал этот круглый, заплывший жиром локоток, возвращая его хозяину крепость духа и осанку пастыря.
А царевич Алексей прямехонько направился к Худолож- ке, тот первый раз в жизни пожалел, что на его головушку так и не нашлось турецкой сабли или турецкого ядра. Зажмурил Худоложка глаза что есть мочи, и Алексей увидал это. Покосился опять на стол с водою да хлебом, усмехнулся и царской ручкой своей погладил казачий ус.
У Худоложки в животе возьми да и булькни. Покраснел казак, глаза жмет пуще, аж щеки закаменели.
А царевич застежку на зипуне казачьем пощупал да как дернет за ус. У Худоложки зубы — щелк! А все равно спит.
Да и Морозов с игуменом в дверях от смеха беззвучного трясутся, как два мешка с боровами внутри: