Беду сотворили донские казаки. 18 июня 1637 года казаки через пролом в стене ворвались в Азов, и турецкая твердыня на Дону пала. Уничтожив турецкий гарнизон, казаки послали в Москву легкую станицу атамана Осипа Петрова с четырьмя товарищами: Худоложкой, Григорием Сукниным, Смиркой Мятлевым, Евтифием Гулидовым.

Атаман Осип Петров прибыл в русскую столицу 30 июля.

Татарский набег и тот бы так не переполошил Московский Кремль, как эти пятеро казаков.

'Государю царю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси, холопы твои государевы, донские атаманы и казаки, Михалко Татаринов и все Войско Донское челом бьют. В нынешнем, государь, во 145 году мая в 1-й день по твоему, государеву цареву, и великого князя Михаила Федоровича всея Руси указу прислана к нам, холопам твоим, твоя государева грамота с нашею Донской станицею с атаманом Тимофеем Яковлевым со товарищи. А в твоей, государевой, грамоте писано к нам, холопам твоим: указал ты, великий государь, послать на Дон к нам, холопам твоим, для приему турского посла Фомы Кантакузина, дворянина своего Стефана Чирикова, рекою Доном, в стругах, как лед вскроется, и велети турского посла принять и в приставах у него до Москвы быть твоему государеву дворянину Стефану Чирикову…'

Издалека начинали казаки, крутили словесные колеса на одном месте, не решаясь сразу сказать главное. Фому Кантакузина, грека, турецкого посла, убили ведь! И государева совета быть с азовцами в миру не послушались. Винились казаки, незнайками прикидывались.

'Отпусти нам, государь, вины наши. Мы без твоего позволения взяли Азов и убили изменника турского посла. Еще до получения грамот твоих мы всем войском сделали приговор промышлять над басурманами сколько попустит бог. Государь! Мы — сыны России: могли ли без сокрушения смотреть, как в глазах наших лилась кровь христианская, как влеклись на позор и рабство старцы, жены с младенцами и девы? Не имея сил далее терпеть азовцев, мы начали войну правую… Твоим государским счастьем, твоя государская высокая рука возвысилась, Азов-город мы, холопы твои, взяли, ни одного человека азовского на степь и на море не упустили, всех без остатка порубили за их неправды, а православных освободили из плена'.

Таков был подарочек с тихого Дона. Знали бояре, про что шумели. Тут ведь сразу и не поймешь: то ли от радости в колокола трезвонить — согнали казаки турок с Дона, заперли татар в Крыму, к морю пробились, город большой и крепкий в казну преподносят, — а то ли плакать и молить господа бога о спасении. Город у турок взяли — война. Посла убили — война. А стоит ли он того, город Азов, чтоб из-за него всем государством горе мыкать?

Те бояре, у которых земли на юге, рады-радешеньки: теперь казаки приструнят крымцев, — а Федор Иванович Шереметев аж посерел: страшно ему за судьбу Московского царства. Давно ли поляки под стенами столицы были? Теперь с поляками мир. Королевич Владислав стал королем, от московского престола отрекся. С королем мир, но как знать, чью сторону возьмут своенравные паны, когда на Московское царство хлынет турецкая саранча. Турки малыми силами воевать не умеют, а ведь одни крымцы не меньше сотни тысяч конников по приказу султана выставят.

Споры затягивались.

Государь Михаил Федорович подозвал к себе Федора Ивановича Шереметева.

— До присылки большой станицы легкую станицу атамана Петрова задержать бы в Москве.

— Слушаю, государь! — Боярин поклонился царю. — Позволь также объявить, что донесение казаков вызвало твое царское неудовлетворение, а потому ты, государь, велишь дать казацкой станице самый худой корм.

— Убийство посла — тяжкий грех, наказать казаков надобно, поместите их в монастырь на хлеб и воду, — согласился государь, — А каков, однако, орешек они раскусили!

Бояре, завидя, что государь переговорил с наитайнейшим своим советником Федором Ивановичем, расселись по местам. И замолчали. Теперь государь да Шереметев что-то решили: надо слушать и соглашаться.

* * *

Борис Иванович Морозов пришел к своему высокому ученику тихий, таинственный, пряча руки за спину. Царевич Алексей своего учителя знал не хуже, чем учитель ученика: сейчас на розовых щеках Бориса Ивановича появятся кругленькие ямочки, щеки вокруг ямочек заблистают, коротковатые, пышные, как у кормилицы, руки выплывут из-за спины и явят замечательный подарок. Чем Борис Иванович тише, чем ниже он опускает глаза, тем редкостней приношение.

И вот на столик перед царевичем легла большая книга в парчовом переплете.

Борис Иванович встал напротив ученика, схватившись ва сердце, перевел дыхание, опустил дрожащие руки над книгой, замер, еще раз вздохнул и нежно, словно бабочку за крылышки, взял ее за края.

— Ну, голубь ты наш, Алешенька! Гляди!

Крышка отворилась, и перед царевичем на печатном немецком листе предстало изображение тесного нерусского города. Не ласковые купола церквей, не веселые луковки вознесены к небу — шпили острые как кинжалы. Пустого места в городе не углядишь — дом к дому, крыши тоже острые, черепичные. Перед городом кривыми черточками изображено море, а на море множество кораблей.

— Это город купцов, — просипел Борис Иванович. Голос от волнения пропал. — Это богатейший, Алешенька, город Копенгаген. Европа!

Царевич перевернул лист.

— А это! Гляди, свет ты наш, Алешенька! Гляди! Сей немецкий печатный лист — гравюра — представляет нам город древний и могучий. Сие перед тобою Рим!

Площадь как поле. За полем-площадью лес. Не еловый и не березовый — каменный. Колонны. Колонны сбегаются с двух сторон к тяжелому мрачному храму. Купол храма подобен самому небу.

— Это собор апостола Петра! — почтительнейше лепечет Борис Иванович. Он удивляется изображению больше, чем царевич. Необъяснимая, кощунственная тревога трепещется в нем. Да, Москва — это третий Рим, но каков он, Рим первый? Каковы просторы земли и сколько в них чудес, пагубных для души соблазнов. — А это есть гора-вулкан, Алешенька. В горе этой заключены огненная лава, смертоносный дым и ужасной величины каменья.

— Господи! — ахает царевич. — Избави бог от такого промысла, не тут ли вход в преисподнюю? — На лице у мальчика жадное любопытство и ужас, он впивается глазами в картинку и тотчас, бежа от соблазна — много знать грешно, — переворачивает лист.

— А это, Алешенька, море… А это море гневное.

— Море? Хочу по морю прокатиться на корабле. На возке я катался, на санях катался, в карете катался, верхом катался, а вот на корабле… — Взгляд царевича становится нежным, просительным.

— Что тебе, Алешенька?

— Бахаря кликнуть бы! Того, нового, Емельку. Пускай про море расскажет.

* * *

— Про море?

Глаза у Емельки, как зверьки в клетке, туда-сюда. А рот уже в улыбке, от уха до уха. Половина лица радуется, половина тоскует. В глазах тоска.

Э-э-эх! Бахарю долго думать не положено! Не умеешь шить золотом, так бей молотом. Про море так про море.

— А скажи, царевич наш ненаглядный, скажи-ка мне, дурню, про что это: 'Какая мать своих дочерей сосет?'

Царевич Алексей в смятении:

— Как?

— А ну-ка, голубь наш, подумай! Реки-то куда бегут?

— Ах, реки?

— В океан-море! Верно! А теперь скажи-ка мне, что это: 'Между гор, между дол — мерин гнед. Мерин гнед, аж живота у него нет. На сто и на тысячу везет'.

— Мерин гнед, а живота у него нет? — повторяет с безнадежностью в голосе царевич.

— Корабль! Корабль это! Корабль по морю бежит. Ну а теперь, голубь наш ясный, сказку послушай, а чтоб не скучать, пряничек скушай.

Вы читаете Свадьбы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату