Откуда перенял, от кого унаследовал безумный, яростный, жестокий Полежаев эту нотку щемящей нежности, которая вдруг пробилась сквозь нестройное сонмище исторгаемых им звуков? Может быть, от некой Александры Петровны Струйской, родства с которой он не помнил?..
Кстати, Катенька Бибикова была очень недурная художница, и самый лучший портрет неистового Полежаева принадлежал именно ее кисти.
Копия этого портрета какое-то время имелась у Заболоцкого, потом пропала. А еще он всюду возил с собой (даже во времена самые тяжелые, даже во времена своей дальневосточной ссылки) репродукцию одного портрета кисти Федора Рокотова. Конечно, в странствиях репродукция затерялась, но не могла угаснуть память о красоте, о любви, о вдохновении, о тайне, о которой Заболоцкий, может быть, и не знал ничего, но о которой догадывался так безошибочно, как может догадываться только вещее сердце истинного поэта, отыскав разгадку на самом дне своей души:
Термоядерная Гала
(Сальвадор Дали — Елена Дьяконова)
Телеграмму принесли чуть свет, но она уже давно не спала. Сердце разрывалось от тревоги. Всю ночь, всю ночь однообразно, как биение маятника, в мыслях стучало: «Где он… ну где он?!»
На самом-то деле больше всего ее волновало — с кем он.
Но стоило себе признаться, что думает она только о каких-нибудь пышно-розовых телесах, в колыхании которых сейчас утопает его смуглое, сильное, поджарое тело, как у нее начинало першить в горле, и она начинала просто задыхаться от ревности. Помнится, такое уже было однажды. Ее великий и знаменитый муж тогда принимал в Нью-Йорке русского журналиста. Она была против, ну и правильно! Как погано тот описал увиденную сцену: «Великий художник сидел в глубине холла… Справа от него расположились две ослепительные девицы рубенсовского телосложения, почти голые и неотразимые… На обеих были надеты ошейники из черного бархата, а поводки их позолоченных цепочек держал в своих руках художник, изредка позвякивая ими. Девицы отвечали на эти звуки громким здоровым хохотом.
Слева от художника сидела его знаменитая жена… Она была явно не в духе. То ли ее раздражали трясшие неотразимыми телесами шведки, то ли предстоящая встреча с посланцем мира коммунизма, который она ненавидела всеми фибрами своей упрямой души…»
Здесь все вранье, здесь все правда. Она тогда отчаянно приревновала своего «малыша» к девкам, которые были всего лишь реквизитом. Оплачиваемым реквизитом при встрече. Ну не смешно ли? Она, которая сама нашла ему эту модель-певичку Аманду Лир, чтобы «малыш» мог слегка оживить свои угасающие эмоции и чувства, она, которая и сама бегала от него направо и налево, — вдруг приревновала к реквизиту. Ей ужасно хотелось, помнится, плюнуть на них, на этих девиц, или загасить об их «неотразимые телеса» горящую сигарету.
Кстати, как только журналист выкатился вон, она именно что плюнула на каждую девку — по два раза! Но насчет сигареты… нет, не решилась!
Тогда.
А сейчас… О, сейчас она только и могла, что снова и снова тыкать даже не сигаретой, а сигарой в столешницу палисандрового столика эпохи Луи XIV. Сигара, конечно, гасла, но она снова и снова подносила ее к свече — свечи горели всю ночь, они были пропитаны особым ароматизированным составом, дающим им силу гореть долго-долго…
«Как я, — подумала она, — я такая же, я горю уже… о господи, подумать страшно, как долго я горю. Но мне мало, мало, все мало этого огня! Но рано или поздно свеча догорит, и я тоже… Нет, нет, нет, не хочу об этом думать! Страшно, страшно, страшно… Что я буду делать, когда, посмотрев в зеркало, я увижу там не свое лицо, которое было предметом восторгов стольких мужчин (ну да, всякие дураки и дуры пожимали плечами, не понимая,
Она вдруг заметила, что сигара погасла и больше не оставляет следов на драгоценной древесине. Вновь раскурила ее и вновь вонзила в беззащитную поверхность стола. Если бы она была художником, то изобразила бы этот столик, его нежную столешницу вместо лица прекрасной женщины, лежащей с широко раздвинутыми в порыве страсти ногами. Если бы она была художницей…
Нет, почему — «Если бы была художницей»? Она была ею и осталась ею, потому что даже ее великий муж сам признавал: если бы не она, его картин (лучших из них) не было бы.
Ну, короче, она изобразила бы «лицо» драгоценной столешницы со следами пыток и назвала бы эту картину «Красота моя легка, и в этом счастье». Это строка из стихотворения одного поэта, которого она любила когда-то — давно, во времена незапамятные, и который любил ее. Нет, в том же стихотворении есть строка гораздо лучше: «Я стала сентиментальной». Именно так можно назвать портрет женщины, у