Да он ли это, такой всегда спокойный, важный, прослывший надменным даже при дворе? Чудится, слышит он крик не живописца, милостями вышних мира сего взысканного, а юнца, ошалелого от любви!
Да он и юнцом не был столь взволнован, столь…
Он не успел додумать.
Дверь распахнулась от сильного толчка, на пороге вырос дородный господин в бархатной шубе с бобровым воротником. Рокотов узнал его сразу: это был Казанцев-старший, владелец того самого дома о три колонны, куда он только что собирался вести дворовое воинство, вооруженное ружьями и вилами.
— Простите великодушно, — пробормотал Казанцев, сторонясь и пропуская мимо себя тонкую и высокую женщину, закутанную в салопчик. Она проскользнула к лестнице… из-под капюшона сверкнули на Рокотова изумительные, полные слез глаза.
— Сапфира! — послышался восторженный вопль с площадки лестницы, и по ступенькам зачастили ноги, обтянутые белыми чулками и обутые в башмаки с пряжками. — О моя Сапфира! Ты вернулась ко мне! А я уж думал, что удел мой — одиночество в вечности! Одни музы, думал я, будут мне отныне подругами!
продекламировал Струйский, воздев руку, и лишь потом заключил в объятия покорно ждущую сего жену.
Они вместе ушли в кабинет.
Казанцев встревоженно посмотрел на Рокотова:
— Федор Степанович, вы к великим мира сего вхожи… Как думаете, простится глупая шалость сына моего? Он нынче же отбудет в полк. Я готов принести все мыслимые извинения, однако осмелюсь заявить, что такие ставки невозможны, как та, какую сделал Николай Еремеевич. Для человека разумного…
— Да он неразумен, в том-то и беда! — перебил Рокотов. — Неразумен, зато… зато счастлив!
— Да, — сказал Казанцев, чудилось, невпопад. — В одном господь отнимает, а в другом щедро воздает.
Рокотов кивнул. Говорить он не мог.
С того места, где стоял Кузьмич, донеслось последнее всхлипывание — уже вполне спокойное и отнюдь не горькое.
Прощальное.
Вскоре после этого случая Федор Степанович Рокотов уехал в Петербург и ежели впредь общался с Николаем Еремеевичем Струйским, то лишь от случая к случаю, а жены его и вовсе более не видал. О смерти рузаевского помещика он был наслышан, однако также слышал и о том, что у Александры Петровны народилось восемнадцать детей и она правит в Рузаевке твердой рукой.
В 1804 году оставил сей мир и Рокотов. К концу жизни слава его как живописца придворного несколько сошла на нет, и молодые поколения поклонялись уж новым кумирам.
После смерти супруга Александра Петровна и впрямь принуждена была сделаться самовластной правительницей в имении своем. Иначе было, конечно, нельзя. С народом-то лишь дай слабину — и сам пропадешь! Однако она ни словом не поперечилась, когда любимый сын ее, Леонтий, задумал взять в жены крепостную девку, красавицу Аграфену Федорову. Вообще Александра Петровна ни за что не противилась, когда ее люди норовили заключить браки по любви, а не по воле родительской или господской. Леонтий и не сомневался, что матушка даст вольную Аграфене!
Однако свадьба не сладилась. Леонтий был зарублен крепостным кузнецом, который мечтал взять Аграфену за себя…
Первые дни Александра Петровна пребывала словно бы без ума и велела управляющему четыре дня не давать всей дворне ни крошки хлеба. И только когда ослабевшие от голода люди стали падать под ее окнами без сил, отмякла душой. Кузнеца увезли стражники, а бьющейся в слезах Аграфене Александра Петровна посулила найти хорошего мужа.
Не прошло и полугода, как она выдала ее с хорошим приданым за мещанина города Саранска Ивана Ивановича Полежаева.
В 1808 году Иван Полежаев пропал без вести. Аграфена с детьми вернулась в усадьбу Струйских, где спустя два года умерла. Старший сын ее Александр Полежаев был зван пред очи барыни. Долго вглядывалась она в черты мальчика, потом разочарованно покачала головой:
— Нет! Мамкин сын. А все ж Леонтия кровь, не оставлю его!
В 1816 году 12-летний Александр был отправлен в Москву на учебу в «модный пансион», а с 1820 года он стал вольным слушателем словесного факультета Московского университета. Там он и начал писать стихи (ага, кровь Леонтия, вернее, Николая Еремеевича Струйского дала-таки себя знать!), в одном из которых отзывался о месте своего рождения так:
Поэма «Сашка», из которой взяты эти строки, являла собой образчик столь бесстыдного и отъявленного распутства, что Полежаев однажды средь ночи были привезен в Зимний дворец и поставлен пред светлы очи императора Николая I. Устремив на юного охальника свой знаменитый «взгляд василиска», император заявил, что заразу распутства намерен искоренить, и отправил Полежаева на Кавказ в военную службу… Чем оказал, кстати сказать, будущему поэту немалую услугу, ибо служил он под началом генерала Вельяминова столь успешно, что ему был со временем памятник воздвигнут за редкостную доблесть и отвагу! Правда, в последующие времена памятник сей разрушили…
А жизнь свою Полежаев разрушил сам. Как ни странно, будучи опальным, ссыльным, разжалованным, он не только много писал, но и много печатался. И кабы не лежала в нем пагубная страсть к самоуничтожению, мог бы много преуспеть. Однако спился и умер от чахотки в состоянии совершенно диком!
Странно… странно! Совпадения на свете бывают совершенно диковинные. Стихи Полежаева очень ценил некий поэт позднейших — советских! — времен по имени Николай Александрович Заболоцкий. Однако из всего сонма «диких строк», на которые щедра была лира Полежаева, он выбирал для частого цитирования самые нежные, посвященные Екатерине Ивановне Бибиковой… У нее были чудесные черные глаза, Полежаеву казалось, что душа Катеньки взывает к нему при каждом взгляде: