Молчание. Приглушенное жужжание водопровода, вода то наполняет, то опорожняет трубы. Биби хрустит челюстью: двигает ею из стороны в сторону. Назнин посмотрела на старшую. Впервые обратила внимание, что у Шаханы рот, как у Хасины: такие же невозможно-розовые губки, верхняя полная, нижняя ровная и широкая. Но Шахана так часто их поджимает, что форму не так-то просто рассмотреть. Девочка потянулась к экрану и нажала кнопочку.
— Ты что, с головой совсем не дружишь? — заорал Шану, но тут же велел ей не загораживать экран, стал к нему ближе, листовка незаметно выпала у него из рук.
На экране молодые люди в масках, лица в шарфах, как у участников интифады, они бросают булыжники и звереют, когда вспыхивают подожженные ими машины. Между шарфами и масками кое-где мелькает темная кожа. Там же и полиция, прячется за прозрачные пластиковые щиты, то вперед, то назад короткими перебежками. Почему они не достают свои дубинки или оружие, думала Назнин. Ведь не надо всех бить. Только несколько человек для наглядности.
— Понимаешь… — сказал Шану, — понимаешь.
И успокоился.
Беспорядки случились в Олдеме[56]. Пошла другая картинка: день, камера скользит по вымершим тоскливым улицам, которые то и дело оживляет черный остов машины. Дороги покрылись оспинами ям, дома стоят впритык, как оскаленные зубы.
Глава тринадцатая
Сегодня она без особых причин надела свое красное с золотым шелковое сари. Все утро маленькие золотые листочки отвлекают от работы. Кричат, чтобы на них смотрели. Она вытянула ноги под столом, листочки заплясали в складках. Прикрыла лицо краем сари и покачала головой, как девушка в танце джатра. Вдруг в панике откинула ткань — ее душило. Не хватало воздуха. Ноги запутались под столом. Сари, которое пару секунд назад казалось легче воздуха, стало вдруг как железные цепи. Задыхаясь, Назнин еле встала со стула и пошла на кухню. Выпила воды прямо из-под крана. От воды заболело в груди, с последним глотком закашлялась.
Кашель прошел. Назнин пошла в спальню и повалилась на постель. Если забраться выше, на подушки, видно собственное отражение в зеркале. Назнин вдруг подумала, что, если по-другому одеваться, изменится вся жизнь. И если она наденет юбку, жакет и высокие каблуки, то будет ходить только вокруг стеклянных дворцов на Бишопсгейт[57], говорить по тоненькому мобильнику и кушать ланч из бумажного пакета. Если наденет брюки и белье, как та девушка с большим фотоаппаратом на Брик-лейн, то и походка у нее станет безбоязненной и гордой. Если обзаведется малюсенькой-премалюсенькой юбкой одного цвета с трусиками и обтягивающим ярким топом, то — а как же иначе? — заскользит по жизни с сияющей улыбкой на лице, рука об руку с красивым юношей, который бы кружил ее, кружил, кружил…
На один прекрасный миг показалось, что жизнью распоряжается не судьба, а одежда. И если бы он продлился еще чуть-чуть, Назнин сорвала бы с себя сари и разорвала его на мелкие кусочки. Но он кончился, и Назнин села на край кровати, упершись коленями в ящик комода. Достала расческу, вытащила две заколки, волосы упали до талии, и она стала расчесывать их — яростно, до боли.
После обеда закончились нитки. Назнин пошла по окраине района мимо велосипедных стоек, которыми никто не осмеливался пользоваться, мимо стоянки машин, где на полуденном солнце слегка поджаривались «ниссаны» и «датсуны» с желтыми замками на рулях, мимо потрескавшихся клумб с розмарином и лавандой, которые посадили здесь по распоряжению районного совета и бросили на растерзание детям, собакам и бумажкам от еды на вынос. Она прошла мимо клочка земли, который когда-то был отведен под детскую площадку с качелями, горкой и каруселью. Асфальт уже старый, трава изрезала его на трещины, высасывая соки из черноты и увядая на лужайках. Осталась только карусель. Ее отгородили заборчиком из металлических барьеров, чтобы не убежала.
Чтобы выйти на проспект, надо обогнуть зал — низкое кирпичное здание с металлическими ставнями, которое построили на окраине района Догвуд на заасфальтированном пустыре. Здесь на ровных гладких дорожках катаются скейтбордисты и пишут миру послания на стенах зала. Назнин спустилась по ступеням на один уровень вниз и увидела граффити, сгущающиеся до плотных серебряных, зеленых и ярко-синих пятен; кое-где мелькала киноварь оттенка мехенди[58], как на ногах невесты. Она спустилась еще на одну ступеньку и поправила конец сари.
Внезапно перед ней выскочил Секретарь. Сегодня тюбетейка у него на голове выбеленная, ажурная, словно за ней хорошо ухаживают. Он радостно ей улыбнулся, показав свои маленькие зубы:
— Садитесь, сестра, в поезд раскаяния, покуда он еще не ушел. Вы пришли на собрание?
Назнин не успела ответить, как он проводил ее внутрь. Помог ей, как маленькой козочке, спуститься по ступенькам в зал. Рука ее скользила по спинкам складных металлических стульев, она все хотела развернуться и уйти. Но вместо этого села в первом ряду, куда было велено. Через одно сиденье от нее — Вопрошатель. Сосредоточился на стопке бумаг, то перелистывает, то выравнивает, перелистывает и выравнивает. Через проход Назнин увидела музыканта. Рядом с ним две фигуры в черном. Узнала их голоса. Эти девушки в прошлый раз пришли в хиджабах, теперь отважились на бурки.
Узнала еще один голос, обернулась. В центре небольшого сборища черный человек. На нем серая фетровая шляпа и мешковатый белый костюм.
— Я был в баптистской, в англиканской, в католической церквах, у адвентистов, в Церкви Христовой, в Церкви Христа Исцелителя, у Свидетелей Иеговы, в евангелистской, в Церкви Ангелов и в Чудотворной церкви Спасителя нашего. — Он набрал воздуха и помотал головой. — И везде свобода и разврат. Свобода и разврат.
Зал наполнялся народом. В воздухе — говор десятков голосов, смесь бенгальского и английского. Назнин передалось всеобщее возбуждение.
Она представила, как входит Карим и видит ее прямо перед собой, у самой сцены. Представила, как он стоит, сложив руки на груди и расставив ноги, и все, что он говорит (только она об этом знает), предназначается для нее. В полумраке зала, где стены болеют экземой и тускло светят голые лампочки, от облегчения закружилась голова, ведь сегодня она надела красное с золотым сари.
Двери закрыли, на сцену поднялись Вопрошатель и Секретарь. Карим не пришел.
— Больше ждать не будем, — сказал Вопрошатель, стараясь придать голосу оттенок повелительности.
Секретарь поднялся на цыпочки.
— Я открываю собрание, — пропищал он, — я открываю собрание.
— Тогда давай открывай.
Секретарь сверился с планшетом. Уронил ручку, она скользнула в рукав его курты. В задних рядах послышался сдавленный смех.
— Пока ты возишься со своей канцелярией, там Олдем полыхает. Давайте проголосуем, кто за открытие собрания…
— Подождите, подождите. — Секретарь потряс руками, ручка вылетела с места парковки и приземлилась где-то в центре зала. — Никакого голосования, пока собрание не открылось.
Назнин прикрыла рот рукой, чтобы спрятать улыбку. Стерла ее с лица.
И в эту минуту в зале стало светлее: сзади открылась дверь, вошел Карим. Он был в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами. Джинсы на нем новые, темные, ремень на поясе не нужен. Одним безупречным движением запрыгнул на сцену и повернулся к залу:
— Отлично, начинаем.
Вытащил лист бумаги из заднего кармана джинсов. Текст был отпечатан зеленым и красным.
— Первый вопрос. — Он отдал листовку Секретарю, который изобразил к ней интерес. — Первый вопрос будет касаться этой листовки насчет Чечни. Кто писал текст? Кто его разрешил? Кто ее распространял?