Он закричал простудным рваным криком,—заслышавши его, застыл в молчанье люд,и было то кричаньем душ всеобщим,и было то сплоченьем душ великимпрощанья незабвенного салют.Чугунный снег.Багрянокрылый стяг.И город, замерший впотьмахтам, на своих холмах,внимал, как в пустоте полейкричал взахлеб, кричал,кричал онс эхом вперегон,кричал,ветрам наперекос,задышанный, задымленный, замерзший паровоз.Застыл и я. За этим воплем ввысь,как в клятве боевой худые руки,в едином грозном взмахе вознеслисьиных гудков пронзительные звуки,—впились штыками небу под ребро,кинжалами прожгли ему нутро.Кричащий пар хлестал из труб, разрезавподоблачье. И то был плач железа.И, словно подстегнутый свистом метельным,рванулся табун голосов напряженныхнад ржавыми крышами старых котельных,над серой толпой мастерских станционных,и вырвалось горе из патрубков медных,из глоток надсадных убогих заводов —сквозь мглу и безмолвье полей безответных,сквозь долю, и думу, и душу народов.И мама заплакала. Вижу сквозь годы —те ломкие пальцы, прозрачно-сквозные,платка невеселого гарус потертый,заплатки на локтях, такие родные.Гудки, точно арки, над отчею дверьюсливались в одном небывалом аккорде —он был и недужным, и горьким, и гордым,он кличем и верою был — не безверьем.Такой он был силы и боли исполнен,такой невиданной силы и боли,какой не изведали люди дотоле,какую расслышал один лишь Бетховен.И скорбь вознеслась над полем и высями горными —колонны аккордов, в эфир устремленных Бетховеном.Волною она из металла и музыки кованойпомчала по свету кругами большими и скорбными.Кружила, святая, крушила, сметаявсю дрянь, дребедень, кучи праха слепого и ржави.И люди от скорби такой становились мудрей и мужали,по закутам не разбредались, дружнее под стяги стекались,а тем, кто сопит отчужденно, в шарфы позакутавши рты,печалью страны не дышать и братства путем не идти.Перерастают люди себя вот в такие мгновенья,выходят на зори люди из черных чуланов ночи.И братство уже как потребность, как суть твоего поколенья,всё прочее в небыль отходит,