водоросли средь подводной мги… Мысли в родниковой, звездной дрожи все идут, как по воде круги. Пики звезд тебя пронзают длинные; жертвой лежа на лугу сыром, слышишь ты жужжанье пуль шмелиное, слышишь удаляющийся гром. Это он гремит, сверкают молнии, или канонада так близка? Сквирскими оврагами в безмолвии отступают польские войска. Как рубились конармейцы бравые! Как, фырча, шрапнель взметалась ввысь! Кони, лава за летящей лавою, распластавшись, лютые, неслись. В чернозем тяжелый била конница тысячами блещущих копыт. За врагом бегущим гибель гонится — конный гром на Винницу летит. Вот они, дороги окаянные, где ревела только что война: павших лошадей глаза стеклянные… Челюстей отверстых белизна. Лом побоищ. Битвы клочья черные. Сор. Воронки. Ржавые клинки. Склады смерти — смерти обреченные жалкие, нагие бугорки. Это всё мы видим, это слышим мы, ищем света в море темноты, хоть глазами нелегко мальчишьими распознать истории черты. С нею, правда, виделись и раньше мы, мы вплотную прикоснулись к ней, когда слезли конники под нашими окнами со взмыленных коней и пошли, пошли, оружьем лязгая, шпорами бряцая по камням, и приглядывались мы с опаскою к этим шумным и лихим парням. Тогда и стал постоем в нашем доме товарищ Тит Прокопович Аникин, когда-то «вечный» питерский студент, теперь же — конармейский комиссар, партиец давний — с довоенным стажем. Постоем стал? Он, собственно, лишь к ночи к нам приходил, чтоб кое-как соснуть. Он целый день работал в штабе ЧОНа, в уездном комитете заседал, а ночью, маслом блюдечко наполнив, фитиль приладив на кружок картошки, он зажигал коптилку и читал. Всё бормотал, записывал и черкал, но просыпался рано. Умывался, усталый, с покрасневшими глазами, он усмехался: «Снова недоспал!..» Мы часто утром выходили вместе, он — в штаб, а я — в музей при нашей школе: Игнат Лукич Майстренко, наш учитель, там собирал трипольские горшки, щербатые ножи и перстни скифов, козацкий скарб, монеты и кресала, фарфор побитый из домов господских и ветхие рубахи крепостных. Мы с Яном у Игната Лукича бессменными помощниками были, хоть не всегда достойными доверья: ведь как-то два трипольских черепка — прекрасных, красноватых, несравненных!— разбили вдрызг. Игнат Лукич ругался, но Янека Хмелевского не слишком укоры волновали. Он, курносый, осыпанный веснушками смешными, проворный, цепкий, встрепанный малец, терпеть не мог нравоучений длинных и не учился ваз осколки клеить, а вот искать проходы в катакомбах, или идти раскапывать курганы, или у бабки выпросить валек, украшенный резьбою, — это мог он. Соседями с Хмелевскими мы были, а с их курносым беспокойным Яном дружили мы и ссорились лет семь, хоть я учился в украинской школе, а Янек в польской. Иногда бывало, что в схватке Богуна с Володыевским мы так дрались, аж кровь из носа шла.