— Нет, — сказала она, — вы не верите мне.

И добавила, вскинув сердитое личико вызывающим движени­ем, в котором нежности было больше, чем в любых ласках:

— Только не воображайте, что я так добра ко всем.

Мы были оба слишком молоды, чтобы вести себя совсем просто, но в Софи была какая-то сбивающая с толку прямота, и потому тем больше было у меня шансов допустить промах. Только пахнущий смолой стол из еловых досок отделял меня от этого существа, кото­рое без околичностей предлагало себя, и я продолжал наносить на истрепанную штабную карту чернильный пунктир все менее уве­ренной рукой. Софи не искала у меня участия, и, словно для того, чтобы я ни на миг ее в этом не заподозрил, ей понадобились самое старенькое платье, ненакрашенное лицо, два грубых деревянных та­бурета и присутствие Михаила, коловшего дрова во дворе, поблизос­ти. В тот час, когда она ринулась, как казалось ей, в пучину позора, подобная бесхитростность привела бы в восторг любую мать. Но простодушие это оказалось хитрее самых изощренных уловок: если бы я полюбил Софи, то только за этот честный удар, нанесенный су­ществом, в котором мне доставляло удовольствие видеть полную противоположность женщине. Я ретировался под первым попав­шимся предлогом, впервые отведав вкус горькой правды. Поймите меня верно: горечь этой правды была именно в том, что она вынуж­дала меня лгать Соне. С этого дня было бы благоразумно избегать об­щества девушки, но, не говоря о том, что бегство было делом нелегким при нашей жизни на осадном положении, я скоро почувствовал, что уже не в состоянии обойтись без этого хмеля, которым твердо вознамерился не опьяняться. Согласен: подобное потворство само­му себе заслуживает хорошего пинка; но любовь Софи всколыхнула во мне первые сомнения в обоснованности моих взглядов на жизнь; зато ее желание подарить мне всю себя, напротив, утверждало мое славное или тщеславное право называться мужчиной. Комизм ситу­ации состоял в том, что именно холодностью и неприступностью я снискал любовь: Софи оттолкнула бы меня с омерзением, если бы

заметила в моих глазах в первые наши встречи тот самый огонь, не видя которого она смертельно страдала теперь. Натурам честным свойственно оглядываться на себя, и она решила, что это ее собствен­ ное безрассудное откровение погубило все, — ей было невдомек, что гордыня, как и плоть, может быть признательной. Бросившись из одной крайности в другую, она принудила себя к сдержанности, по­добно женщине прошлого, героически затягивающей шнурки кор­сета. Отныне я видел перед собой лицо, каждый мускул которого был напряжен, губы, судорожно сжимавшиеся, чтобы не дрожать. Она в одночасье похорошела — то была красота акробатки или великому­ченицы. Одним отчаянным рывком девочка сумела подняться на уз­кий мостик любви без надежды, без границ и без сомнений — было очевидно, что долго ей на нем не удержаться. Ничто не может тро­нуть меня сильней мужества: столь полное самоотречение заслужи­вало с моей стороны бесконечного доверия. Софи и в голову не при­ходило, что оно принадлежало ей, так как она не подозревала, сколь велико было мое недоверие к другим. Вопреки внешним проявлени­ ям, я не жалею, что открылся Софи в той мере, в какой вообще был на это способен: я с первого взгляда угадал в ней цельную натуру, с которой возможно заключить соглашение такое же рискованное и одновременно надежное, как сговор со стихией; можно ведь дове­риться огню, если знаешь, что его закон — либо угаснуть, либо сжечь. Я хочу надеяться, что от нашей жизни бок о бок у Софи остались воспоминания столь же прекрасные, как и у меня; впрочем, неваж­но: она недостаточно долго жила на свете, чтобы накопить богатое прошлое. Первый снег выпал в день святого Михаила; потом насту­пила оттепель, а за ней — снова начались снегопады. Ночами, когда все огни были погашены, усадьба напоминала покинутый корабль, застрявший во льдах. Конрад работал в башне один; я сидел, уставясь в телеграммы, которыми был завален мой стол. Софи входила ко мне несмело и неуверенно, как слепая. Она садилась на кровать, болтала ногами в толстых шерстяных носках. Должно быть, она ко­рила себя как преступницу, нарушая условия нашего соглашения, но как розы не могут не быть розами, так и Софи не могла не быть женщиной. Все в ней кричало о желании, которое затрагивало ее душу в тысячу раз сильней, чем тело. Тянулись часы; беседа угасала или переходила в перебранку; Софи измышляла предлоги, чтобы не уходить из моей комнаты, она искала, сама того не желая, тех случа­ев, что заменяют женщинам насилие. Как это ни злило меня, я лю­бил нашу изнурительную дуэль, в которой мое лицо было под забра­ лом, а ее — открыто. Холодная и душная комната, закопченная дымом от печки-буржуйки, превращалась в фехтовальный зал, в котором юноша и девушка, ни на миг не теряя бдительности, сражались до зари. С первыми лучами солнца появлялся Конрад, усталый и до­вольный, как вышедший из школы мальчишка. Товарищи, готовые отправиться со мной в дозор на передовые позиции, заглядывали в приоткрытую дверь, предлагали выпить с ними первую за день рюмку водки. Конрад садился рядом с Софи, учил ее свистеть, сопро­вождая урок взрывами хохота, тактами английской песенки, и при­писывал спиртному тот простой факт, что у нее дрожали руки.

Я часто задумывался: не с тайным ли облегчением приняла Софи мой первый отказ, и, когда она предлагалась, не было ли в этом не­малой доли самопожертвования? Еще слишком свежа была в ней память о единственном горьком опыте, и оттого в вопросах плот­ской любви она была смелее иных женщин, но и страшилась ее боль­ше. Кроме того, моя Софи была робка: этим объяснялись приступы ее решимости. Она была слишком юна и не подозревала о том, что жизнь состоит не из внезапных порывов и упрямой неуступчивос­ти, а из компромиссов и прощений. С этой точки зрения она так и осталась бы слишком юной на всю жизнь, даже если бы умерла в шестьдесят. Но Софи очень скоро миновала тот этап, когда подарить себя — это поступок, продиктованный страстью, и пришла к состоянию, в котором отдаться — так же естественно, как дышать, чтобы жить. Я стал с этих пор ее ответом себе самой, и все предше­ствующие горести казались ей вполне убедительно объяснимыми моим отсутствием. Она страдала, потому что солнце любви еще не озарило ее жизнь, а впотьмах вдвойне тяжело было брести по не­ровным дорогам, на которые забросили ее превратности времени. Теперь, полюбив, она отбрасывала одно за другим последние коле­бания так же просто, как иззябший путник скидывает на солнце промокшую одежду, и предстала передо мною обнаженной, как никто и никогда. И может статься, исчерпав столь жутким образом все свои страхи перед мужчиной и весь отпор, она после этого толь­ко и могла предложить своей первой любви эту восхитительную податливость плода, который одинаково просится в уста и под нож. Такая страсть готова на все и довольствуется малым: мне достаточно было войти в комнату, где находилась Софи, и на ее лицо тотчас снис­ходило выражение покоя и отдохновения, какое бывает у человека в постели. Когда я до нее дотрагивался, мне казалось, будто вся кровь в ее жилах превращается в мед. Но и лучший мед в конце концов забродит; я тогда и не подозревал, что заплачу сторицей за каждую мою вину перед ней и что смирение, с которым Софи все принима­ла, зачтется мне отдельно. Софи со своей любовью была в моих ру­ках, как перчатка из мягкой и одновременно прочной ткани; когда я оставлял ее, то, случалось, находил полчаса спустя на том же месте, точно забытую вещь. Я чередовал грубости с нежностями, но все они преследовали одну цель: заставить ее любить и страдать еще силь­ней, и тщеславие связало меня с нею так же крепко, как связало бы желание. Позже, когда она стала что-то значить для меня, нежности я исключил. Я был уверен, что Софи никому не признается в своих мучениях, но до сих пор удивляюсь, почему она не выбрала в напер­сники Конрада, чтобы делиться с ним нашими редкими радостями. Должно быть, уже тогда между нами существовало молчаливое со­глашение: мы как будто договорились считать Конрада ребенком.

Когда рассказывают, всегда кажется, что трагедии разыгрываются в пустоте, — а ведь окружение тоже играет. То счастье или несчастье, что выпало нам в Кратовице, имело декорацией длинные коридоры с заколоченными окнами, где все то и дело на что-то натыкались, гости­ную, из которой большевики вынесли только коллекцию китайского оружия и где продырявленный штыком женский портрет смотрел на нас из простенка, словно посмеиваясь над моим приключением; играло свою роль и время: мы жили в нетерпеливом ожидании на­ступления, каждый день готовясь принять смерть. Женщинам со­здают преимущества туалетный столик, совещания с парикмахером и портнихой, всевозможные зеркала, отражающие жизнь, очень непохожую, что ни говори, на жизнь мужчины и зачастую наглухо для него закрытую. Софи же имела их в силу сомнительных удобств дома, превращенного в битком набитую казарму, своего розового шерстяного белья, которое ей волей-неволей приходилось штопать у нас на глазах при свете лампы, наших рубашек, которые она сти­рала мылом, сваренным здесь же, в усадьбе, отчего у нее трескались руки. От этого тесного соприкосновения при постоянной готовнос­ти к бою мы жили словно с содранной кожей, одновременно очер­ствев. Помню, как однажды вечером Софи взялась зарезать и ощи­ пать для нас несколько тощих кур — я никогда не видел на столь решительном лине такого полного

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату