всем, хотя у наших товарищей достало деликатности молчать о нем до самого конца, ибо Конрад так ничего и не узнал. Софи изнасиловал унтер-офицер, литовец, которого потом, по ранению, эвакуировали в тыл. Он был пьян и на другой день в большом зале, перед тремя десятками человек бухнулся на колени и канючил о прощении; вероятно, эта сцена оказалась для малышки еще тягостнее, чем неприятные минуты, пережитые накануне. Много недель едва созревшая девушка жила с этим воспоминанием и паническим страхом перед возможной беременностью. Я был впоследствии близок с Софи как никто, однако ни разу не посмел обмолвиться о ее несчастье: эту тему мы с ней неизменно обходили, хотя она всегда стояла между нами.
И однако же — удивительное дело — рассказ этот как-то сблизил меня с нею. Будь Софи совершенно невинной или совершенно нетронутой, она внушила бы мне лишь смутную досаду и тайную неловкость — чувства, которые я испытывал с дочерьми подруг моей матери в Берлине; замаранная же, она обладала опытом сродни моему, и эпизод с унтер-офицером странным образом уравновесил в моих глазах мое единственное и гадкое воспоминание о посещении публичного дома в Брюсселе. Потом, за худшими терзаниями, она как будто совсем позабыла этот инцидент, к которому моя мысль возвращалась непрестанно, и столь глубокая перемена в ней, наверное, служит единственным оправданием за те муки, что я ей причинил. Мое присутствие и присутствие брата мало-помалу возвращали ей статус хозяйки усадьбы Кратовице, который она утратила, сделавшись в своем доме затравленной узницей. Она согласилась выходить к столу и садилась во главе с трогательно заносчивым видом; офицеры целовали ей ручку. Совсем ненадолго глаза ее, как прежде, простодушно засияли — сияние это было светом царствен ной души. Потом эти глаза, в которых можно было прочесть все, снова затуманились, и я увидел их изумительно ясными лишь однажды, при обстоятельствах, память о которых, увы, все еще слишком свежа.
Почему женщины всегда влюбляются именно в тех мужчин, которые им не предназначены, предоставляя им тем самым небогатый выбор: изменить своей природе или возненавидеть их? В первые дни по возвращении в Кратовице густой румянец на лице Софи, ее внезапные исчезновения, взгляд искоса, так не вязавшийся с ее прямотой, я счел за совершенно естественное смущение юной девушки, которая в простоте душевной тянется к новому лицу. Позже, узнав о ее беде, я уже не так превратно толковал эти симптомы смертельного унижения, проявлявшиеся также в присутствии ее брата. Но слишком долго потом я довольствовался этим объяснением, которое было верным лишь поначалу, и, когда все в Кратовице только и говорили, кто с умилением, кто с усмешкой, о страсти Софи ко мне,
В противоположность большинству мало-мальски вдумчивых людей, мне не свойственно презрение к себе, равно как и себялюбие; я слишком хорошо осознаю, что всякое деяние бывает завершено, не обходимо и неизбежно, хоть и непредсказуемо за минуту до того и уходит в прошлое минутой после. Повинуясь череде готовых и окончательных решений, подобно животному, я просто не имел времени стать проблемой в собственных глазах. Но если юность — это пора неприспособленности к естественному порядку вещей, то я, наверное, остался более юным, более неприспособленным, чем думал сам, потому что открытие, что Софи меня просто-напросто любит, ошеломило и даже возмутило меня. В тех обстоятельствах, в которых я находился, быть застигнутым врасплох значило оказаться в опасности, а опасность предполагала бросок. Я должен был бы возненавидеть Софи; она так никогда и не узнала, какой заслугой было с моей стороны не сделать этого. Но всякий влюбленный, не пользующийся взаимностью, сохраняет за собою известное преимущество — подловатый шантаж по отношению к нашей гордыне: самодовольство и восторг оттого, что о нас судят, наконец, так, как нам всегда того хотелось, приводят к неизбежному результату, и мы смиряемся с навязанной ролью Господа Бога. Я должен еще добавить, что увлечение Софи не было так безрассудно, как может показаться: после стольких несчастий она встретила наконец человека из своей среды и из своего детства, а все романы, прочитанные ею с двенадцати до восемнадцати лет, внушили ей, что завершением дружбы с братом становится любовь к сестре. Этот потаенный, инстинктивный расчет был верен: ведь нельзя упрекнуть ее в том, что она не учла одну особенность, которую невозможно было предусмотреть. Подходящего происхождения, довольно красивый и достаточно молодой, чтобы дать повод для многих надежд, я был просто создан для того, чтобы стать средоточием всех чаяний девочки, доселе жившей затворницей между недостойными ее внимания неотесанными грубиянами и обворожительнейшим из братьев, который, однако, не был, судя по всему, наделен от природы ни малейшей склонностью к кровосмешению. А чтобы и кровосмешение наличествовало, чары воспоминаний превратили и меня в старшего брата. Как не сыграть, имея все карты на руках: я мог разве что пропустить ход, но это тоже игра. Очень скоро между мною и Софи установилась близость жертвы и палача. Жестокость коренилась не во мне, она была делом обстоятельств, но не поручусь, что я не находил в этом удовольствия. Братья порой не менее слепы, чем мужья, ибо Конрад ни о чем не догадывался. Он был из тех мечтательных натур, которые инстинктивно — благословенный инстинкт! — оставляют в тени неприглядные и замутненные грани действительности и живут, всецело отдаваясь недвусмысленности ночей и простоте дней. Уверенный в родственной душе, каждый уголок которой был ему ведом, он спал, читал, рисковал жизнью, обеспечивал бесперебойную телеграфную связь и кропал стихи, которые по-прежнему были лишь тусклым отражением его чудесной души. За несколько недель Софи прошла через все терзания, выпадающие на долю влюбленных женщин, которые считают себя непонятыми и бесятся от этого; затем, разозленная моей, как ей казалось, тупостью, решила положить конец ситуации, которая только романтическому воображению могла прийтись по вкусу, — а романтики в этой девочке было не больше, чем в ноже. Мне были сделаны признания — будто бы исчерпывающие и прекрасные своей недосказанностью.
— Как здесь хорошо! — говорила она, усаживаясь со мной в какой-то беседке в парке в одну из редких минут уединения, которые мы ухитрялись выкраивать, прибегая к хитростям, присущим обыкновенно лишь любовникам; резким движением она рассыпала вокруг себя пепел из своей короткой крестьянской трубочки.
— Да, хорошо, — повторил я, пьянея от незнакомой нежности, подобно новой музыкальной теме вошедшей в мою жизнь, и неловко дотронулся до крепких рук, лежавших передо мною на садовом столике, — наверное, так я погладил бы красивую собаку или лошадь, подаренную мне.
— Вы мне верите?
— День не так ясен, как глубины вашей души, дорогая.
— Эрик, — она тяжело оперлась подбородком на скрещенные руки, — лучше я скажу вам сразу, что влюблена в вас... Когда захотите, вы понимаете? И даже если это несерьезно...
— С вами все всегда серьезно, Софи.